Любовь в эпоху перемен
Шрифт:
— Бриллиант? — догадался жених.
— Да! — подтвердила Марина с благоговеньем. — Карат! По шкале Рапопорта камень очень даже ничего!
— По какой шкале?
— Не важно.
— Наследство?
— Ну да…
— Дедушкино?
— Не смеши! Дед — ученый. От его брата остались.
— Ювелиром был?
— Нет, фининспектором. Нравится? — Марина отстранила руку, любуясь игрой граней.
— Может, лучше вот этот? — Гена показал на большой красный камень.
— Вот когда сорок лет вместе проживем, тогда, на рубиновую свадьбу…
— Мы сто лет проживем! — зашептал он и обнял, загораясь, невесту.
Но вот странно:
Приехав с вокзала, он хотел одного — рухнуть и доспать. В теле была дорожная ломота и несвежесть, какую всегда чувствуешь после ночи, проведенной на узкой полке под серой влажной простыней. Да и попутчик попался неудачный: выпив, храпел так, что дребезжали ложечки в стаканах. В прежние времена, примчавшись из командировки, Гена сразу же нырял под одеяло, к жене, вдыхал ее невероятный запах, шарил, проверяя целокупность выпуклостей, а Марина, не открывая глаз, умоляла хриплым голосом:
— Генук! Не буди, убью! В пять часов утра с родедормом уснула…
В то утро она встретила его в прихожей. Лицо светилось свежим, чуть торопливым макияжем. На ней был длинный шелковый халат, привезенный тестем из Китая: по черному шелку рябили чешуйчатые кольца дракона, косоглазый Горыныч словно обвивал тело жены, поместив добродушную усатую морду прямо на обильную грудь.
— Я тебе завтрак приготовила! — сказала Марина, оправляя соломенный локон.
Ласская знала, что, сделав новую прическу, тем более перекрасив волосы, она для мужа на некоторое время становилась женщиной повышенного спроса.
— Нравится? — спросила искусительница.
— А что на завтрак? Яичница?
— Не только. Форшмак.
— Ого! — «Значит, готовить завтрак вызывали с вечера тещу». — А где Борька?
— В Сивцевом. Поешь?
— Да, есть и спать.
— Ну уж нет! Сначала — в душ! — Она нежно потрепала его за ухо.
Смыв с себя железнодорожную липкость и въевшуюся в поры рыбную копченость, он съел яичницу, большой бутерброд с селедочным форшмаком и несколько тостов, намазанных малиновым джемом. Налив ему кофе, Марина стояла, опершись на мраморную столешницу финской кухни, и следила за жующим супругом с нежным добродушием, с каким простецкие бабы смотрят на своих уплетающих мужиков. Потом вздохнула и сказала:
— Геныч, я тебя жду!
— Может, вечером?
— Вечером мы идем на Таганку. А днем у меня интервью и примерка.
— Сейчас, только доем.
— И зубы не забудь почистить! Лучше мятной пастой.
«Боже мой! Я даже помню про джем и пасту! Через двадцать пять лет!» — Скорятин, вынув из кармана, порвал билеты на премьеру «Ревизора», аккуратно собрал, ссыпал в корзину глянцевые клочки и подумал:
«Не голова — а мусорный полигон…»
…Гена убедился, что совсем разлюбил Ласскую, когда вошел в спальню. Жена лежала поверх простыней, сомкнув согнутые в коленях ноги и закинув за спину руки, отчего грудь, оплывшая после родов, призывно поднялась, уставив в потолок морщинистые соски. Постельная крикунья, Марина никогда не навязывалась, уступая со снисходительной, дарственной улыбкой. Даже глубокой ночью, прежде чем забыться, выходила в соседнюю комнату и проверяла, уснул ли Борька. И вот теперь она лежала, предлагая себя, как свинина на прилавке. Он увидел ее окладчатые бока и вмятинки на обширных бедрах. Готовясь к встрече, она не только сходила к парикмахеру, но и выбрила подмышки: в безволосых впадинах краснели воспаленные, припудренные прыщики.
— Иди ко мне! — позвала Марина таинственным шепотом и, разведя колени, приоткрыла то, что ошеломляло, — срамную сокровенность, похожую на алый петушиный гребень, чуть склоненный набок. Но Гена лишь брезгливо удивился: как могла прежде волновать его эта, выпершая из чрева требуха? К тому же затейница, став на всю голову соломенной блондинкой, ниже талии осталась жгучей брюнеткой, и это вызвало у Скорятина невольную ухмылку.
— Ты чего улыбаешься?
— От счастья!
В поезде, ночью, бессонно ворочаясь, он понял, что больше не любит Ласскую, а теперь осознал, насколько сильно не любит ее. И спала она в Ялте с Исидором или просто вместе покупала бычков, теперь не имело никакого значения. Алеко охладел. С чего началось охлаждение, не важно, так на пепелище никто, ни победители, ни побежденные, не помнят уже, из-за чего началась война…
— Иди, иди ко мне! — томно позвала она.
Он представил себе Зою — и пошел.
Потом лежали и курили, стряхивая пепел в кулек, свернутый из листка отрывного календаря. После объятий, разочаровавших, кажется, обоих, Гену охватила не привычная благодарная усталость, переходящая в космическую нежность, а изнурительное отчуждение. Раньше после бурной, почти звериной близости он был обдуманно нежен, давая понять жене, что их животная схватка за наслаждение не отменяет высокой душевной связи. Марину, получившую арбатское воспитание, задевала малейшая словесная непочтительность Гены. Теперь же, размышляя о своем, муж отвечал на ее вопросы с небывалой небрежностью. Но она словно не замечала этого, хотя прежде мгновенно улавливала даже минутное мысленное отдаление Гены: «Ты о чем думаешь?» — «О тебе». — «Не ври партии!»
— Слушай, хотела тебе перед отъездом рассказать, но ты так быстро собрался. Даже не прилегли на дорожку. Я скучала!
— Я тоже. Так что ты мне хотела рассказать?
— Про Ялту.
— Там тепло?
— Тепло и вино хорошее. Но бывают же совпадения! Пошла на базар, стою, покупаю вяленые бычки… Ты даже еще не попробовал. А папа достал нам ящик «Родебергера».
— Где? — Он хотел встать с постели.
— В холодильнике, там же, где и бычки. Потом! От тебя будет пахнуть рыбой. Дослушай! Покупаю я бычки, вдруг слышу сзади голос: «Дамочка, берите с темной спинкой, они жирнее!» Оборачиваюсь: Шабельский! В дом творчества заехал поработать. Новую книгу пишет. «Раскол и революция».
— Поработал?
— Наверное. Он трудолюбивый.
— Это — да!
— Ты лучше ревнуй меня к Копернику!
— А ты меня — к Нефертити.
— Шабельский на тебя очень надеется. Ты нашел что-нибудь в Тихославле?
— Нашел!
— Пиши скорее! Исидору нужна бомба.
— Скоро только кошки…
— Да что с тобой? — Жена от возмущения опять закурила. — Я обижусь!
— Ты много куришь.
— Скоро брошу.
— Меня?
— Тебя — не могу. Шабельский хочет тебя замом сделать.