Любовь. Бл***тво. Любовь
Шрифт:
— Нет. Сегодня нет. Но прости. Я всё равно люблю вас.
— Иланочка… Ты с утра на работу?
— Что за вопрос! Мне надо будет только днём съездить переговорить насчёт перехода.
— С кем? Уже с начальством, с кадрами?
— Нет. Пока ещё только с Максим Львовичем…
«Ефим Борисович, вы не назначили анализ этой больной». «Боже мой, спасибо тебе, Валечка. У меня бы все больные были запущены, если бы не ты». «Работа такая». «Вот все бы сестры были такими. Сегодня ещё одна операция. Ты участвуешь?» «Конечно. Я в графике». «Я люблю, когда ты мне помогаешь. Я спокойнее». «И я люблю, Ефим Борисович». «Совместная работа сближает. Да, Валечка?» «Наверное». «Ну, посмотрим. Ты после работы сегодня учишься?» «Да как вам сказать? По расписанию есть лекции, да я не хотела сегодня идти».
Вот ведь звучит для непосвящённого: «Идём мыться». Но пока до этого дело не дошло. Пока мыться на операцию.
А после операции: повязка наклеена, простыня откинута, перчатки скинуты. «Валя, когда размоешься, зайди ко мне. Ладно».
А для непосвящённого — «размываться»? Это когда всё операционное одеяние сброшено и остаётся только руки помыть.
«Ефим Борисович, звали?» «Коль ты не идешь на лекцию, не хочешь ли со мной пообедать. Я сейчас допишу операцию и поеду. А?» Валя помолчала. Села. «Ты чего? Пойдём?» «Неловка как-то, Ефим Борисович». «Перед кем?» «Перед девочками». «А зачем им знать?» «Да я-то с удовольствием, Ефим Борисович». «Значит договорились. Через двадцать минут от ворот больницы, справа у угла. Нет, лучше за углом. Идёт? А?»
Это было время, когда их медицинские зарплаты позволяли пообедать в кафе или в ресторане. И не то, чтобы получали они больше, а цены в — как тогда обобщали эти заведения — нарпите были более приемлемые.
Ох, эти аббревиатуры: полные, когда лишь первые буквы — ВКП(б), НКВД, БОМЖ; или неполные по типу химер, половинка от одного, а другая от другого — сексот, теракт, компромат, туда же и нарпит. Ещё к столовкам это было применимо, а к ресторанам эта химера не привилась.
Они хорошо пообедали. Хорошо не столько от меню, сколь от общения друг с другом. Валя давно смотрела на своего начальника широко раскрытыми восхищёнными глазами. Он давно это отметил, но сначала к этому относился иронически. Мол, девочка прельщена удачным поведением своего шефа. Но потом Валина точность, исполнительность, ответственность да ещё доброжелательное отношение к больным заставили его другим взором, с другой неслужебной симпатией взглянуть на неё. Что называется, уже не смотрел, а «глаз положил». Он ответил Вале. Он любил говорить, что бабник это тот, кто не может отказать. Себя считал бабником и нередко в женском поведении находил приглашение, так сказать, к танцу. Приглашал — считал, что отвечал. Удобно оказалось так считать.
В этот день они ограничились обедом. Но лиха беда — начало. В начале была еда. В начале был обед. Беда была потом. Да и была ли беда?
Им было долго хорошо. Обоюдная симпатия нарастала. Вряд ли с его стороны это была любовь, но хорошо было и ему.
В тот раз девочкам Валя не сказала. Но такие секреты на работе недолги. В совместной работе опасны бывают чувства благодарности по неслужебному поводу. Два года назад Ефим Борисович помог ей попасть в институт. Она и так хорошо сдала экзамены, но он говорил со своим сокурсником, который был в приёмной комиссии. Может, тот ничего не сделал, но забота была проявлена. Чувство благодарности оставалось и сохранялось и неизвестно, что было в основе восхищения этой девочки. В первое время он и не реагировал на всё возрастающие сполохи в её глазах. Он боялся, что проявление его симпатий, излишнего благорасположения могло быть похоже на расплату за услугу. Но прошло два года. Его призывают. Он же бабник. Да сколько же можно осторожничать? Он поддался стихии. И не жалел. Ну, а какая разница, что за чувства были у Вали — им было душевно комфортно вместе. И его семья пока ещё была спокойна, хорошо скреплённая детьми. Пока. Потом-то всё будет. Значит всё правильно и вполне нравственно. Или?..
Если будет когда-нибудь читатель этих строк — сколько нареканий свалится на голову позволившего прокомментировать таким образом создавшуюся ситуацию!
Они лежали у неё дома. Был день, и полумрак Валя создала тщательно задёрнутыми шторами. Она положила голову ему на грудь и играла своими пальчиками в разных местах его тела. Да, да и ему было комфортно. Он тогда ещё был силен, как потом оказалось, совсем молодой. Это сейчас в дни любви он вспоминал молодость того времени, нынче понимая, что такое старость, а не то, как он говорил тогда Вале, явно кокетничая и с самим собой.
Он поцеловал её в грудь. Она ответила тем же. «Фима…» И замолчала. «Ну? Что Фима?» «Меня вызывали в райком…» «Тебя? В райком? Какое ты имеешь отношение к райкому? Да и вообще к этой партии». «Вот это они и выспрашивали». «Что это?» «Об отношении твоём к партии. Когда ты говоришь „этой партии“. Ты же болтаешь и не только мне говоришь подобное… в подобном тоне о партии». «Ну, а что особенного?» «Ты старше меня. Ты жил и тогда, когда всё было страшно. Чего ж ты спрашиваешь?» «Ну и что они хотели?» «Начали с того, что у меня с тобой отношения выходят за пределы общего служения здоровью. Так сформулировали». «Смешно». «Тебе смешно, а мне было страшно. Они говорили о нравственности, о комсомоле, об эволюциях человека подобного поведения. Я поначалу вякнула было о том, что партии нет дела до личных привязанностей комсомольцев. Тут такое поднялось. Оказывается из двух говоривших один из органов, как он мне сказал». «Половых». «Прекрати! Тебе всё шутки! А меня из комсомола и из института выгонят. Твоя болтовня всем боком выйдет. И семье твоей тоже. Они хотят с женой говорить». «Это они зря. Это они хватили». «Они мне говорят, что партии дело до всего, даже в какую стену и какой гвоздь я вобью в своей комнате». «Вот и занимались бы гвоздями. Как писал поэт: „Гвозди бы делать из этих людей“. Жену ещё будут вызывать, суки». Валя расплакалась. «Это же серьёзно. Я боюсь». «Да ладно реветь. Что-нибудь придумаем». «Я уже придумала. Я перехожу работать операционной сестрой в Институт». «В какой?» «Роман Львович обещал». «Ну, ну, интересное кино. Жену позовут. С неё где сядут, там и слезут. А вот дома… Слушай, пошли они на… Нам есть, чем заняться. У нас есть свои органы». Он обнял её и стал целовать в шею, грудь, ниже, ниже… Валя досушивала свои слёзы — не сразу стала отвечать на его ласки. В конце концов, ответила.
В чём-то день был удачный.
А в ГБ его всё же вызвали. Про неслужебные связи речь не шла. А вот к его отношению к партии, к сионизму, к марксизму-ленинизму у них были претензии. Он отвечал, крутился, а в голове: «Отпустят — не отпустят. Уйду — или оставят». Отпустили, но напоследок укоризненно, но спокойно сказали, что он в жизни ничего не понимает и что человек он не их морали. Что верно. Он был не их морали.
Через некоторое время он как-то встретил Роман Львовича, который игриво благодарил Ефима Борисовича за ценный кадр, взращённый им на ниве… На какой ниве, не досказал. Но сказал, что девочке не надо мешать заканчивать институт и многозначительно мазнул Ефим Борисовича тем же игривым и почему испуганным глазом. Он лишь думал, о какой ниве речь идёт.
Илана перешла на другую работу. После того памятного воскресенья, что она была на рынке. На рынке? Они виделись ещё пару раз.
Был звонок.
— Ефим Борисович! — рыдания — Простите меня. Я вам — всхлипы, рыдания — Я всё равно люблю вас, но я… — и опять рыдания. — Ира плачет. Ефим Борисович…
— Что случилось Иланочка, счастье моё? О чем ты? Да, что случилось в эти дни? Где ты была?
— Я из дома. Я уезжаю. Объявился отец Иры. Он приехал. Он… Он такой… Ира плачет. Я должна поехать к нему…
— Ничего не понимаю. А работа? Ты уже на новой? Причём тут работа?
В трубке слышны плач, рыдания.
— Простите меня, Ефим Борисович. Работа… Я люблю вас… Так надо… Так вышло. Ира… Он, как тогда, в институте…
— Родная моя. Приходи, разберёмся. Я в этих изысках Достоевского уже запутался. Это я люблю тебя. Приди… Если любишь. Ведь так просто — любишь, так жду.
— Люблю. Потому и не приду. Потому и не еду… К вам… Потому…
Всё несется к нему в ухо сквозь слезы. Ощущение, будто ухо уже намокло. В глазах стало чёрно. Пожалуй, не черно — всё видит и светло; но сверху, то ли из за…, то ли из под век, нависло, надавило нечто, что ощущается чернотой, темнотой. Но ведь всё видно. И свет, как бы уходящий, изгоняемый чернотой. Странное ощущение. А всё остаётся по-прежнему — всё светло, всё вид. Чернота без темноты. Светло. Светло?