Любовь... Любовь?
Шрифт:
Когда дома я смотрюсь в зеркало — вот как сейчас,— мне кажется, что я не так уж плохо выгляжу. Как ни посмотри и кто ни посмотри — уродом меня не назовешь. Может, я и не красавец, но, уж во всяком случае, не урод. Лицо у меня скорее квадратное, чем длинное, и, как пишут и романах, открытое, кожа хорошая. (Слава богу, я не принадлежу к числу тех парней, которых насмерть изводят разные там прыщи, угри и прочая пакость.) Конечно, шрам над левым глазом, где я приложился к рельсу, не слишком украшает, хотя иногда мне кажется, что он делает меня более мужественный. Но—не знаю. Что же до волос, тут двух мнений быть не может:
Вот какой я, Виктор Артур Браун; мне двадцать лет, я не слишком уверен в себе и сразу теряюсь, когда начинаются всякие двусмысленные шуточки, остроты и саль-
29
ности. Нравлюсь я вам или нет, но таков уж я есть. Да и какое значение имеет то, как ты выглядишь? Каждый день можно встретить шикарных девчонок с омерзительнейшими типами — казалось бы, на такого ни одна уважающая себя девушка в жизни не посмотрит. А какое значение имеет одежда? Скажем, прилично ты одет или нет? Чем больше ты похож на пугало, тем вроде бы лучше: девчонки, точно бешеные, так и липнут к париям, которые черт-те как одеты, я бы в таком костюме и за ограду своего палисадника не вышел. Так какого же черта!
В общем, я не хуже других и просто не пойму, почему бы Ингрид не разделять этой точки зрения. Но думаю то я так, лишь пока я у себя в комнате, а стоит мне увидеть Ингрид, и я чувствую себя не более привлекательным, чем какое-нибудь чудище из научно-фантастического фильма.
Наконец я отрываюсь от зеркала и иду в ванную. Затем решаю, что надо одолжить у Джима его новый галстук — синий вязаный, с поперечными полосками. Под дверью его комнаты виден свет, я захожу и застаю его в постели, с книжкой на коленях и карандашом в руке.
Вытаскиваю из комода галстук.
— Дашь мне надеть?
Он что-то бурчит. Не думаю, чтобы он возражал. Подхожу к зеркалу (опять зеркало!) и принимаюсь завязывать галстук.
— В жизни не видал, чтобы человек так выдрючивался, завязывая галстук, — минуту спустя замечает он.
— Что значит — выдрючивался?
— Так вертелся, крутился и дергал галстук туда-сюда. Неужели нельзя затянуть узел и дело с концом?
— Это же виндзорский узел, — поясняю ему. Подтягиваю галстук и опускаю воротничок. — Когда галстук так завязываешь, узел получается аккуратный и не расползается.
— Зато галстук будет теперь весь мятый.
— А разве ты на это обращаешь внимание?
— М м... — мычит он и вновь утыкается в книгу.
— Хороший у тебя галстук.
Он молчит.
— Давай махнем?
— Что?
— Да вот галстук. Ты не согласился бы его продать?
— Я его не покупал. Мне мама подарила.
30
Я смотрюсь в зеркало. Отличный галстук и, уж во всяком случае, не для Джима, которого одежда вообще не интересует.
— Я дам тебе за него полкроны.
— Он куда дороже стоит.
— Но ты же его не покупал.
— Нет. Поэтому я и не могу его продать!
— Но полкроны тебе наверняка больше нужны, а? — говорю я, глядя на него в зеркало. Джим у нас всегда сидит без гроша, потому что вечно что-нибудь покупает или копит деньги на то, чтобы что-то купить — то морских свинок, то кроликов, которых он держит в сарае, то марки для своей коллекции или что-нибудь еще.
Он смотрит на меня, что-то обдумывая.
— Вот что я тебе скажу, — говорит он. — Я буду тебе давать его, надевай, когда хочешь, но ты должен платить мне по три пенса за каждый раз. И за сегодняшний вечер тоже.
— И кто это меня за язык дернул — молчал бы себе в тряпочку! — Я сую руку в карман. — У меня нет мелочи, только шиллинг.
— Ничего. Зато потом ты три раза сможешь надевать его бесплатно.
Я бросаю ему шиллинг.
— Я вижу, друг, ты не теряешься, надо тебя будет по коммерческой части пустить. Глядишь, к тридцати годам миллионером станешь. — Подхожу к нему и выпячиваю подбородок. — Как, по-твоему, надо мне бриться?
— Пожалуй, к пасхе уже кое-что проглянет, — говорит он.
— Что? Да я теперь бреюсь каждый день.
— Ну, если тебе нравится доставлять себе столько хлопот... Ты что, куда-нибудь идешь?
— На танцы.
— Так поздно?
Я смотрю на часы.
— Без четверти десять. Детское время, малыш.
— Охота тебе тащиться куда-то в такую поздноту и потеть в этой толкучке под так называемый джаз?! — говорит он.
— Не суй нос не в свои дела и займись-ка лучше латынью.
— Откуда ты знаешь, что это латынь?
31
— Да уж уверен, что это не «Леди, не оборачивайтесь!»
— А что это такое?
— Неважно.
— Так вот: это не латынь, а математика, — говорит он. — И раз уж ты здесь, мне хотелось бы тебя кое-что спросить, я тут не понимаю.
— Ну, я тебе не помощник. Для меня что математика, что акробатика — один черт.— Произнося это, я чувствую, что сострил. — Как это я сказал, а? Математика все равно что акробатика?!
— Ха, ха! — иронически бросает Джим. — Как остроумно, Вик! Лопнуть можно! Кстати, старик Картрайт набросился тут на меня. Говорит, ждал лучших отметок от брата Вика Брауна.
Этого достаточно, чтобы снова оторвать меня от зеркала.
— Он так сказал? Старина Картрайт? В жизни не поверю.
— Вот-те крест, — говорит Джим. — Старик Картрайт, кажется, и впрямь высокого мнения о тебе. А вот на уроках французского я стараюсь не афишировать наше с тобой родство.
— А, подумаешь, французский, кому он нужен!
Подхожу к постели Джима и беру у него учебник.
— Что тут у тебя не ладится, малый? — бурчу я, подражая старику Картрайту.
— Вот здесь. — Джим тычет пальцем в учебник, — Никак это уравнение не выходит. Я уже полчаса над ним бьюсь. Верно, опечатка в книге.