Любовь
Шрифт:
Она щелкнула выключателем. При свете она стала еще черней и золотистей — будто икона в очень белом окладе, а внимательный взгляд, пригашенный дымчатым стеклом, сообщал ее лицу двусмысленность оракула, поэтому из грубоватых губ выползли не змеи, как можно было бы ожидать, а медленные слова, отягощенные смыслом, хотя произнесла она простую банальность:
— Возможно, Аннабель следует найти себе работу и попробовать завести друзей за пределами той среды, которую навязали ей вы с братом.
— Чего-чего? — чуть не ахнул изумленный Ли: он-то рассчитывал на какое-нибудь судьбоносное откровение.
Психиатресса сказала:
— Мне кажется, ваш
— Господи боже мой, мне что ж — нужно кого-то из них выбрать?
— Существует такое психотическое расстройство, коллективное или, вернее, взаимно стимулируемое, известное как «folie a deux» [2] . Ваши брат с женой представляются мне идеальными кандидатами для него. Перестаньте, пожалуйста, плакать, вы меня смущаете.
2
Парная мания (фр.)
— Я же сказал вам, я ничего не могу с этим поделать. Послушайте, неужели я должен буду один с ней разбираться?
Она загадочно пожала плечами.
— А чем вас мой брат не устраивает? — язвительно спросил Ли.
Психиатресса закинула голову и захохотала — она смеялась так долго, что и Ли невольно захихикал: он очень хорошо знал, что она имеет в виду.
— Послушайте, — произнес он сквозь смех. — Мне сейчас очень паршиво, и скажу вам почему, если сами не можете допереть. У меня есть брат — он попытался меня убить, и есть жена, которая пыталась убить себя. И я искал, понимаете? Искал какую-то причинную связь. И обнаружил себя.
— Простите?
— Ведь плюс — это я, не так ли?
— Плюс?
— Один плюс один равняется двум, но сперва мы должны определить природу «плюса». У них есть мир, который они создали так, чтобы понимать его, и в центре этого мира — я; без меня этого мира почему-то не получается, он не может существовать дальше. Но я о нем ничего не знаю, я не знаю, что должен делать в нем — разве только оставаться ласковым и неопределимым, вроде Духа Святого, да еще не забывать вовремя платить за квартиру, за чертов газ и так далее.
— Это замкнутый мир — вы трое. Неужели в него нельзя впустить никого другого?
— Но я же попробовал. И видите, что получилось?
— Ну что ж, — сказала она. — Меня не интересует ваш брат, он не мой пациент. Господи, да что ж вы так плачете?
— Я — мальчик-спартанец, но у меня под туникой нет лисы, там только мое сердце, и оно жрет само себя.
— Вы слишком себе потакаете!
— Дело не столько в этом. Беда в том, что я утратил способность к отстраненности. Потерял в ту памятную ночь. А раньше так ею гордился, все подшучивал над кошмарами Аннабель, ну, и прочим.
С такими словами Ли злобно осклабился — раньше эту кривую ухмылку он всегда приберегал лишь для собственного развлечения, а теперь увидел, как психиатресса оскорбилась и сразу же перестала быть ему другом. Какая бы скрытая похоть или тайное сочувствие ни питали эту пародию, что удерживалась так долго под видом сеанса терапии, — теперь они исчезли. Психиатресса стала подчеркнуто сухой и любезной. Она явно готова была отправить его восвояси, сурово отчитав, пусть и не открытым текстом.
— Подумайте об этом вот с какой стороны. У вас есть больная девушка, и за помощью обратиться
Он увидел зеленый парк с озером, окруженным плакучими ивами; их голые ветви купались в стоячей воде. Опускались сумерки, однако медленные фигуры, хорошенько укутанные от холода, нескончаемо бродили по этой унылой территории, и Ли показалось, что раньше он никогда не видел вместе так много людей, каждый из которых выглядел бы до такой степени одиноким. Аннабель сидела на скамье у озера, не сводя глаз с его поверхности — черной, точно отлитой из какого-то непроницаемого вещества, и совсем не жидкой. Вокруг нее происходила немая толчея, все были погружены во множество размышлений. Поскольку у Аннабель на пальце был перстень с черепом, сама она видеть могла, но оставалась невидимой. Ни единым дрожанием нерва на лице не выдала она, что наблюдает, как он подходит к ней, — но вдруг стащила перстень с пальца и отшвырнула прочь. Вода сомкнулась над ним, лишь расползлись беззвучные круги. Никогда не чувствовала Аннабель всей своей силы до этого мгновения, когда решила стать видимой навсегда, и сразу же была вознаграждена: Ли притягивало к ней, желал он этого или нет, будто к магниту.
— Я люблю тебя, — сказала она.
Речь ее лилась приятной обманчивой музыкой — словно песня механического соловья, и теперь Аннабель казалась Ли призрачной женщиной, белой, как саван, окутанный волосами. Тускневший свет, казалось, проходил прямо сквозь нее, едва ли не размывая очертания, и когда она протянула ему навстречу руки, они походили на засохшие цветы — сплошь вены и прозрачность, сквозь которые он разглядел косточки ее пальцев. Зимнее небо оставалось безмятежным, ни ветерок, ни полет птицы не колыхали голых древесных ветвей и не шевелили стылый воздух.
Ли сжал Аннабель в объятиях, и она уткнулась лицом ему в грудь; он же не мог сдержаться и оглянулся на здание клиники. Стоя в ярком окне, психиатресса наблюдала за ними сквозь свои темные очки. Свет из-за спины подчеркивал ее пышную прическу, и казалось, что она с этой яркостью — одно целое, а когда она подняла руку — благословляющим жестом либо, что более вероятно, просто задернуть жалюзи, как бы распуская всех пациентов на ночь, — Ли почудилось, будто она — некий неумолимый ангел, направляющий его туда, где он должен исполнить свой долг.
— Поступай правильно, потому что это правильно, — сказал Ли.
Лаццаро Спалландзани наблюдал деление бактерий; его мочевой пузырь теперь хранится в музее в итальянском городе Павии. В ходе своих биологических штудий он отрезал у самца жабы ноги прямо посреди совокупления, но умирающее существо не ослабило своей слепой хватки — природа оказалась сильнее. Из этого Спалландзани сделал вывод: «Упорство жабы вызвано не столько бестолковостью ее чувств, сколько неистовством ее страсти».
Как и жаба Спалландзани, Ли осознавал, что влип, однако суровое пуританское рвение, воспитанное с детства, обрекло его теперь на то, чтобы отдаться на волю множащихся фантазий бледной девушки, которая стискивала ему шею руками так крепко, будто тонула. Он мог бы и догадаться, что жизнь ее будет кратка и трагична, ибо лицо Аннабель с самого начала было слепым — как у тех, кому суждено умереть молодыми, а потому видеть жизнь им, по большей части, вовсе не обязательно; но моральный императив — любить ее — оказался сильнее его ощущений, и естественная жажда счастья убедила его, по крайней мере вначале, что такие интуитивные предчувствия неоправданны.