Любовь
Шрифт:
— Этот дом построили в Век Разума, но теперь он стал Башней Дурака, — изрек юнец. — Вы ведь знакомы с колодой таро?
Ли с его чемоданом особняк вверг в такую робость, что он почувствовал себя разъездным коммивояжером и смог лишь заискивающе улыбнуться и кивнуть в ответ — ведь он собирался умыкнуть дочь герцога; но Аннабель, увидев его, с неожиданным пылом схватила его за руку и ни с того ни с сего впилась поцелуем в губы. Он всмотрелся в ее лицо, ища каких-то следов перемены, но оно, бледное и загнанное, оставалось таким же, как в то утро, когда он проснулся и впервые увидел ее. Он опустил взгляд на ее руки.
— Я куплю тебе новый перстень, — сказал он.
— С лунным камнем?
— Возможно, — ответил он с нехорошим
— Лучше потратить деньги на что-нибудь другое, — сказала она, как ребенок, замысливший хитрый план.
— На что?
— Для начала — на такси.
Он не расслышал, что она сказала таксисту, и вдруг оказался возле доков, в лабиринте убогих, крутых и скукоженных улочек среди приземистых и темных лавок. Аннабель неожиданно оживилась: время от времени она поглядывала на него с еле сдерживаемым торжеством предвкушения. В окно Ли увидел, как из одного дверного проема вынырнула тощая фигура, завернутая в черный плащ, будто ворон по кличке Никогда из Эдгара По, но такси свернуло за угол, и Базз — если это и впрямь был Базз — пропал. Таксист высадил их на главной улице, у витрины, над которой болталась вывеска: ХУДОЖНИК ПО ПЛОТИ.
Витрину заполняли раскрашенные фотографии, демонстрировавшие весь диапазон мастерства татуировщика. Мужчины, превращенные в искусственных павлинов, являли взорам груди, где вздымались на дыбы злобные львы, тигры или сладострастные дивы всех оттенков чернил, на которые способна игла. На одном человеке посреди груди красовалась голова Христа в терновом венце, а другой был весь исполосован, как зебра. Некоторые предпочитали цветы, памятные кресты и слова: ПОКОЙСЯ С МИРОМ, МАМОЧКА. Одна девушка кокетливо приподнимала юбку, демонстрируя стайку бабочек, порхавших вдоль ее бедра. В центре витрины висела очень большая фотография человека, всю спину которого покрывал красно-синий извивающийся дракон: каждая чешуйка, каждый клык зверя, каждый язык пламени, что он извергал из ноздрей, были вколоты в кожу навсегда, если только человека не почистить, как апельсин, или не разрезать, как яблоко. У Ли по коже поползли мурашки сочувствия; осознав теперь намерение Аннабель, он посмотрел на нее в изумлении, а она блаженно улыбнулась и толкнула дверь заведения.
Ли не знал, что за испытание выпало ему на этот раз — покаяние или инициация; и тем не менее он выдержал его. На татуировщике был чопорный белый халат хирурга, и варварский ритуал облагораживался заботой о гигиене, хотя клиническая стерильность его мастерской и неприличное внимание, уделявшееся остроте и чистоте иголок, оскорбляли Ли, которому хотелось бы зверской боли, потоков крови и в самом конце — гноящейся раны, чтобы Аннабель получила сполна за это изысканное унижение, которое она для него измыслила, если, конечно, она в самом деле собиралась унизить его. Но сколько Ли ни старался, иной причины этой пытке он придумать не мог.
Сняв рубашку в эмалированной клетушке, он позволил им вписать ее имя в сердечко, готическим шрифтом, несмываемыми чернилами, так что теперь сердце его оказалось выставлено на всеобщее обозрение. У человека в витрине святое сердце было на левой груди — вот и Ли получил себе новое, будто старое ему вырезали, раскрасили от руки, раскатали в блин и посвятили целиком Аннабель; он больше не хозяин своему сердцу, не может делать с ним все, что захочет. Его новое, видимое, сердце нарисовали красно-розовым, для собственного имени она выбрала зеленый цвет. Игла набросилась на него, как электрический шершень, он потел под его жалом, закусив нижнюю губу, а Аннабель смотрела, как художник с крайней сосредоточенностью маневрирует своим инструментом, и бесцветные губы ее слегка приоткрывались, а меж зубов показывался кончик языка. Ли снова надел рубашку, она заставила его заплатить и снова улыбнулась — гораздо радостнее, чем когда была невестой. Ослабев и мучаясь от боли, Ли вышел с нею на утреннюю улицу, и она взяла его ладонь в свою, длинную и узкую, вечно
— Ты меня больше никогда не обманешь, — сказала она с бледной убежденностью. — Какой еще девушке теперь захочется тебя любить?
Ли понял, что приписывал ей больше эмоциональной утонченности, чем на самом деле. Она верила лишь в то, что подписала его своим именем; ее тавро — не больше чем свидетельство обладания, согласно которому он становился просто еще одним предметом в ее коллекции. Она не собиралась его унижать и едва ли была способна придумать такую месть, для доведения которой до совершенства требовалось знание человеческих чувств. Однако он был унижен, хоть ее это и не касалось. В сырую погоду татуировка, казалось, начинала пульсировать и жгла его; в сухую — невыносимо чесалась, и он всегда нервно чувствовал ее имя под своим левым соском; она содрогалась с каждым ударом сердца. Аннабель осталась очень довольна результатом. Для нее, наверное, думал он, это как медаль за плохое поведение.
Так они зажили вдвоем, сознавая, что она одержала над ним большую победу, и Ли уже не мог делать вид, что спас ее. Она с такой убежденностью, хоть и безмолвно, поддерживала свое превосходство, что Ли вскоре и сам начал вести себя так, точно его полностью завоевали, и растерял все свои прежние знакомства, что у него еще оставались. Совершенно перестал ходить в гости и все время проводил с Аннабель. Он стал нем и декоративен, как статуя, с которой она его постоянно и сравнивала, а дом гнил вокруг них, пропитанный мраком чистилища.
Она никогда не поминала Базза, и тот ни разу не навестил их. Ли иногда казалось, что брата он больше в жизни не увидит. Видеть его, вообще-то, и не хотелось, но такой визит доказывал бы, что у них действительно имелось прошлое. Теперь же у него не оставалось никаких доказательств, что жизнь когда-то могла быть иной, нежели та, что он вел теперь. Семейные фотографии не могли объективно свидетельствовать о том, что изображенные на них существа когда-то шевелились в реальном, ощутимом измерении. Вина его сама придумала себе наказание. Он признал, что Аннабель — гораздо умнее его, и даже начал ее побаиваться, ибо совершенно не мог переделать ее, а она могла менять его, как ей заблагорассудится.
К тому же теперь, когда Аннабель надежно поместила его среди своих владений, сама она принялась подспудно извлекать себя из той комнаты, которая прежде была для нес всем миром, а Ли оставался там в жалком одиночестве, как на необитаемом острове.
Теперь у нее было две комнаты, ее невидимый мир расширил свои физические границы, хотя казалось, что ей больше не нужно населять его столькими реальными предметами, как раньше, — видимо, потому, что печаль ее так глубоко впиталась в дерево и камни самого дома, что она знала наверняка: никто больше не сможет здесь быть счастлив. Она больше не делилась ничем сокровенным с фигурами на стенах. Не стремилась покупать новую мебель и даже не заставляла каминную полку молочными бутылками с букетиками листьев и ягод из парка. Часами она лежала в постели, пока Ли был на работе, иногда рисовала в альбоме любимых апокалиптических тварей, но все больше и больше просто смотрела в пространство, погрузившись в свои мысли. Окно оставалось заложенным досками, и в комнате всегда было темно и смутно.
Бывали дни, когда она не вставала совсем, а если и вставала, то предпочитала не одеваться и не умываться — просто мыкалась весь день по квартире в ночной сорочке, вылитая безумная Офелия, нечесаные волосы слиплись от акварели или заляпаны яичным желтком. Зато теперь, зная, каковы бывают безумцы и как себя ведут, она начала немного робеть и походила иногда на расплывчатую имитацию себя прежней. Лекарств, что ей выписали, она не принимала — смывала в унитаз, чтобы об этом не узнал Ли. После курса лечения к психиатру не ходила, хотя следовало, но в определенные дни недели тщательно одевалась, как бы собираясь в клинику, и Ли ей верил.