Люди Дивия
Шрифт:
Я замялся. Хотя Момсэ и был из наших, я всегда считал его парнем легкомысленным и предпочитал держаться от него подальше, поэтому сейчас я не видел необходимости сообщать ему, что прямо из больницы отправляюсь в деревню, на участок, определенный волей Мартина Крюкова. С другой стороны, одобрил бы учитель, откажи я в помощи человеку, до некоторой степени причастному нашему кругу? Я не знал, на что решиться. Я пожал плечами, все еще сомневаясь, далекий, между прочим, от готовности разрушать планы медицинского учреждения, где мы находились, в отношении дальнейшей судьбы Момсэ. Вдруг я, не успев и оглянуться, отчасти подпал под влияние Октавиана Юльевича, стал действовать под его диктовку. Пришлось сунуть ему куртку, и он быстро побежал по аллее в глубь парка, к темневшей в отдалении высокой и мрачной стене, отделявшей клинику от внешнего мира.
Довольный, что еще легко отделался, я вышел за
– Приходилось ли тебе путешествовать в обществе разных случайных людей?
– спросил Момсэ.
– Разумеется.
– И ты принимал их близко к сердцу, или они оставались для тебя только временными попутчиками?
– Да по разному... даже затрудняюсь ответить.
– Ничего, со мной тебе понравится делить тяготы пути, - весело заявил поэт.
– Ты полюбишь меня, - пообещал неунывающий Октавиан Юльевич. Казалось, он уже забыл, что какой-то час назад страдал за идею в стенах желтого дома и только мое случайное появление вернуло ему свободу. Впрочем, он убежал бы и в халате. Он был внутренне готов к побегу, ибо был по природе вольнолюбивой птицей, которую невозможно удержать в неволе. Теперь мы мчались в элетричке, и я размышлял, как сохранить в тайне цель моего путешествия. Если этому человеку не был подан знак, что его место в лесу и за ним уже числится определенный участок, я, стало быть, не имел права раскрывать перед ним карту, доставленную мне под покровом ночи посланцем от Мартина Крюкова. Поэт сидел, закинув ногу на ногу, в моей легкой походной курточке, под которой весьма заметно, не без вызова наступал уже черед голого ребристого тела, и в белых сморщенных кальсонах, своей диковинной неопределенностью не изобличавших, признаться, их казенную принадлежность к лечебному заведению особого профиля. Мой друг беспечно наслаждался стремительной ездой, сменой пейзажей и беспрерывной болтовней.
Хотя Момсэ и принадлежит к плеяде виршеплетов, которые свято верят, что мир, познакомившись с их творениями, сойдет с ума от восторженного изумления, не следует думать, будто он начисто лишен здравого смысла и не имеет резонных покушений разгадать тайну мироустройства и собственного предназначения. Полагая, что поэту с такой вечно юной, ищущей душой, как у него, с таким буйным фонтаном новаторства, какой бьет в этой его неукротимой душе, грех задерживаться на свете белом больше сорока лет, и еще не составив себе четкого представления о своем обозримом будущем, он, однако, уже сейчас твердо знает, что, преодолев оставшиеся ему до сорокалетия годы, шагнет прямо на каким-то образом заведомо приготовленный пьедестал и с тихим удовлетворением скроется под каменными, вечными чертами монумента. Жизнь для него лишь калейдоскоп эпизодов, вещей, явлений, которые сами должны изыскать возможность расположиться во времени его предельно сжатого земного существования.
Но некоторые люди понимают это должествование чересчур вольно, и яркий пример тому дебелая и матерая Катюша, которая с особым жаром борется за место в сердце своего избранника. Справедливости ради надо признать, что у нее коса нашла на камень. Устав от нее и побаиваясь ее, Октавиан Юльевич не шутя задумался над изготовлением в своем уме большой социальной и нравственной идеи, которая бы силой необычайности отделила его от скопища оголтелых прислужников сатаны и прежде всего от Катьки. И он понял, что должен честно объявить людям о своей готовности превращать их в героев баллад, од и стихотворений помельче, но никоим образом не вступать с ними в близкие отношения. У него возникла потребность в башне из слоновой кости. Он поспешил с проповедью этой идеи к первой и главной жертве нового социального и нравственного направления его ума. Он выставил руки ладонями вперед, желая показать девице, что она теперь отделена от него непреодолимой пропастью, и заговорил громовым голосом. Но едва Катька смекнула, куда клонит ее вечный жених и певец, в ее душе заработал могучий механизм достижения цели любыми средствами, и она предложила Октавиану Юльевичу жесткий выбор: либо временное пребывание в психиатрической клинике с непременным исцелением и последующим возобновлением страстного влечения к невесте, либо незамедлительное и нещадное избиение, травмы и немочи, переносящие возобновление чувств на неопределенный срок. Катька предполагала, что ее дружок выберет второй вариант, и в ее облике уже проступили черты засучивающей рукава Брунхильды, однако Октавиан Юльевич не доверился ее школе. Час спустя он излагал свою теорию, главным пунктом которой было требование упомянутой башни, в приемном покое больницы, а заботливо плачущая Катька убеждала дежурного врача, сестер и санитаров, что Момсика непременно нужно спасти для поэзии и посмертной славы.
– Разумеется, я и сам свалял немалого дурака, - рассказывал крайне приключенческий, разрываемый событиями на части поэт.
– Моя теория в глазах опытных врачевателей душ вполне безобидна. Но я разгорячился и ни в какую не хотел сойти у них за Момсика. Только Момсэ! А Катька, подлая, разводит руками, мол, видите, что с ним происходит, не узнает себя. Я-то надеялся, что меня не примут и я ускользну. Но как глянул на того дежурного врача, такого, знаешь ли, видного носителя очков в золотой оправе, так меня и осенило: вот культурный человек в духе веяний нашего нового времени, он точно знает, что нынче даже безумную Грету не годится подвергать лечению без доброй на то ее воли. Ни под каким видом, говорю ему, не намерен допускать между нами близких отношений, но согласен воспеть вас в поэме любой продолжительности, а взамен прошу и даже требую одного: называйте меня Момсэ! Они там решили, что я невменяем и даже социально опасен. Наверняка Катька подкупила их. А не на того напали! Я им всем утер нос.
Я вообще-то из деревни, из глухой провинции. Но в городе пообтерся, подвизался на поприще живописи и получил превосходное образование. Плюс герметизм... А тут стал в тупик: что мне делать с этим Момсэ? Я ощутил, как в моем мозгу зародилось бесцветное, едва различимое облачко, пустота внутри которого ищет возможности объять Октавиана Юльевича и, заключив в себе, помаленьку свести на нет.
Мы часто говорим: Русь, Бог, высшее Я. Но всегда ли мы задумываемся над собственными словами? Велика опасность потерять за ними понимание не только мира, всяких там универсумов и абсолютов, но и конкретного человека, реально прилепившегося к тебе ближнего. Для меня, я знаю, Русь, Бог и высшее Я - это всегда некое испытание, инициация, извечное повторение трагедии человеческого существования, метафизика вечного возвращения, но что такое ближний, хотя бы вот этот болтливый и куда-то летящий Момсэ готов ли он к испытаниям?
И если я хочу серьезно думать и говорить о ближнем, я должен прежде всего спросить себя, готов ли я подвергнуть его испытанию.
– Ты легко живешь, - заметил я, с неодобрением косясь на своего спутника.
– И ты без труда ушел бы от них. Я бы тебе помог. Нам с тобой такие обстоятельства и люди нипочем. Для нас нет ничего важнее свободы. Свобода, брат! Вот она!
– Момсэ указал на дивные пейзажи за окном электрички. Близко, да? А попробуй дотянись, попробуй возьми! Свобода должна быть внутри нас. А как взять эти прелестные виды и сделать их своим внутренним содержанием? Вряд ли такое возможно. Единственный путь - пристально всмотреться в окружающую нас природу, а затем уединиться, осмыслить увиденное и вдруг сказать: я свободен! Как? почему? откуда взята свобода? когда и благодаря какому усилию достигнута? Все это непонятно и непостижимо. Но операция совершена, дело сделано. И я говорю: я свободен! Заявляю о себе это по праву и с полным основанием.
Я не стал спорить, но слова поэта заставили меня призадуматься. С кем же это я связался, что за человек стал моим попутчиком? Почему он вдруг заговорил о свободе? Вопрос, конечно, важный для него и вообще для каждого разумного человека, но он как будто даже чуточку проповедовал, а немножко и навязывал мне свои воззрения. Для подобного, известное дело, нужна определенная цель, однако я не улавливал, какую цель мог преследовать Момсик, навязывая мне свои понятия о свободе и не имея при этом ни малейшего представления, как я понимаю ее и необходимо ли мне в действительности хоть какое-то понятие о ней.
О нет, мои понятия должны быть ему более или менее известны, ведь он из наших, но в таком случае еще более странными кажутся мне его попытки гнуть какую-то свою линию, внушать мне сомнения в нашем общем деле. Подкоп он начал издалека, но я-то чую! Этот малый явно ведет двойную игру. На время я даже забыл, что он не участвует в деле, не призван и ничего о цели моей поездки не знает; я преисполнился веры, что он знает как раз слишком много и питает тайное намерение вредить нам. У меня были основания покончить с ним. Столкнуть его с поезда или что-нибудь в таком роде.