Люди Дивия
Шрифт:
– А пример Екатерины Великой тебе ни о чем не говорит?
– Ни о чем, потому что мы говорим не том, что могло бы статься, а о том, что должно быть. Об условии, которое я предъявляю будущей власти, власти, которая мне видится идеальной. Я хочу, чтобы правитель, на законных основаниях и при моем добром согласии вовлекая меня в круг своего волеизъявления, никогда не забывал, что жизнь у меня - одна и я желаю прожить ее в ладу с самим собой. Такой правитель никогда не отправит меня на костер, не устроит мне Варфоломеевскую ночь, не заставит меня прятаться от его указов за стенами Соловецкого монастыря и не заткнет мне рот, даже если мне взбредет на ум объявить себя негром или пришельцем с луны.
Валунец поджал губы. Его разум уже объявил меня анархистом, и сердце источало строгую и здоровую иронию ученого.
–
– Ничего не останется от власти.
– Возможно. Но для идеалиста - а я всегда считал тебя таковым - это детское рассуждение.
– Конечно! И все же, детское, нет ли, а когда размышляешь о том, кому править на Руси, чтобы жилось нам хорошо, приходит необходимость именно в таких рассуждениях. Власть должна быть сильной, иначе жди развала. Иного нам не дано... Мы должны чувствовать себя немножко детьми перед властью, если хотим, чтобы сохранялся порядок.
– Вот что я тебе скажу, Виктор. Иногда, слыша рассуждения человека с идеей - не гибельной для отечества, разумеется, таким я просто отказываю в праве на существование, - я вдруг начинаю представлять дело несколько неожиданным образом. Неожиданным и странным... Тут даже до ужаса. Мне вдруг приходит в голову, что в России как будто и жить надо с особой острожностью. Опасно сделать самый ничтожный шажок, не отмерив прежде семь раз. И это при всей нашей прославленной внутренней свободе, широте, бесшабашности! С одной стороны, видишь ли, полно врагов и разрушителей, как внешних, так и внутренних, имя им - легион, и они неистребимы. С другой, сама культура носит характер тревожный и с ней нельзя обращаться свободно, как с чем-то, что уже невозможно поколебать, так что лучше и вовсе к ней не прикасаться, а уж если приближаешься, то непременно надо с какой-то особой бдительностью. Почему нет ощущения, что в других краях вопрос стоит так же болезненно? Я думаю, дело в том, что наши ученые люди как только возьмутся что-нибудь написать о нашем укладе, образе жизни и мысли, о нашей культуре, так сразу начинают как бы дрожать; еще немного, и забьются в припадке; ими овладевает некий священный трепет. Для них во всей нашей истории словно нет ничего заповедного, свершившегося, вошедшего в плоть и кровь мировой жизни... они как будто спешат принимать роды! Но кто их на это уполномочил? Да никто, они сами это выдумали для себя, а потому метят в апостолы, и скажи что не так, то есть с их точки зрения, тотчас вопят: караул! грабят! убивают! Ну, естественно, каждый из них мнит себя наилучшим акушером. А в результате - пшик! Они кричат о величии нашей культуры, а ее истинного величия не понимают. Да и как им понять? Они же в бешенстве затопают ногами в пол и брызнут слюной, если я только заикнусь о свободном обращении...
Валунец уже давно метался предо мной, желая вставить слово.
– А как ты понимаешь это свободное обращение?
– выкрикнул он.
– Да прежде всего не дрожать, не биться в истерике и не брызгать слюной.
– Этого мало, - Валунец скорчил презрительную гримаску, - это еще не наука.
– А что за учение у тех самозванных апостолов?
– выкрикнул и я в особом полемическом задоре.
– Они начинают с роскошных рассуждений о беспредельности человеческого духа, в особенности русского, о пользе духовной свободы, а кончают утверждением общины. Как им не надоест! Где они видят эту пресловутую общину? В чем? В том, что есть множество людей, всегда готовых сбиться в баранью кучу? Но что мне за дело до этого? Я один раз живу. И если я не скажу того, что призван сказать - если, конечно, призван, - я проживу зря. И пусть даже отечестве при этом пребывает во всех и вся сплачивающем процветании, результаты такой моей жизни все равно будут неутешительными. Мне безразлично, будут ли мне затыкать рот по причине всеобщего благоденствия или, напротив, в силу общего упадки и загнивания. А община как раз очень расположена к тому, чтобы это делать. Даже просто так, без особых причин, единственно самоутверждения ради. На то она, мол, и община. Идейные недоброжелатели мои, они возведут идеальный мир общины в своем разгоряченном воображении, а затем отправляются пить водку и понимают, что для этого дела хорошо бы найти собутыльников. Вот и вся их община. Тепло совместного опьянения. А!
– воскликнул я, поняв мысль моего собеседника.
Ему нечего было возразить на сказанное мной, но глубина прений требовала от него восстания против моих позиций. В сущности, он принял бы все, что бы я ни сказал, но только не то, что подавалось в виде убеждений, готового мировоззрения.
Валунец пренебрежительно усмехнулся на мою проницательность.
– Ты аскетичен, - сказал он каким-то отвлеченным тоном, - ты даже похудел как-то, пока говорил. Черты твоего лица стали тоньше, острее, напряженнее. И я целиком с тобой согласен, ведь и я аскет. Я затворник. Когда на улице прохожие бросают на меня удивленные взгляды, мне ясно, что они читают на моем лице эту особую печать затворничества. Но они не понимают, в чем дело, а ты понимаешь и вряд ли удивишься, если я тебе скажу, что по-своему и мы с тобой, два таких разных аскета и отшельника, составляем не что иное как общину.
– Это уже частности, а я бы предпочел говорить об общем. Впрочем, если ты настаиваешь... Прежде всего позволь тебя заверить, что я не имею ничего против общения, я человек, скорее, компанейский...
– Я в этом не сомневался.
– И если ты окончательно перешел на частное, тогда давай вернемся к вопросу о моей жене, которую ты будто бы видел...
Валунец с загадочной улыбкой вставил:
– А разве твоя жизнь, твоя индивидуальность - не частное в конечном счете?
– О нет!
– запротестовал я.
– Для меня это и есть все.
– Зачем же ты в таком случае, ища жену, нашел себе какую-то девушку?
Я воскликнул:
– Вот вопрос! Да, вопрос! Но, во-первых, кто кого нашел, это тоже еще вопрос. Я ее не искал. Но случилось так, что мы встретились. И скажи, разве есть причина, по которой нам следовало бы тут же расстаться?
– Пусть лучше она расскажет о вашей встрече.
Я не принял его предложение, понимая, что он склонен заманить нас в новые блуждания по словесному лабиринту. Нимало не возмутившись моим отказом привлечь Дарью к нашей беседе, Валунец сказал:
– Сейчас я принесу свою рукопись.
– Зачем?
– крикнул я.
– Почитаете немного. Я пишу лучше, чем говорю.
– Дай нам сначала переварить услышанное, - возразил я и тут понял, что с пропагандистской волей нашего ученого друга шутить не приходится. Он заявил:
– Я еще далеко не все сказал. Сначала дослушайте!
– Нет уж, сначала ты научись правильно расставлять акценты, - озлился я.
– И вообще, разреши высказать заветную мысль, вернее говоря, наболевший вопрос: тут, в лесу, есть хоть один серьезный человек?
Когда он это услышал, его глаза округлились, приняли форму дверцы в часах, из которой выскакивает кукушка. Раздался протяжный скрип. Послышался треск. Я ожидал громкого боя часов и навязчивого кукования.
– Есть, - сказал Пимен Балуев, выходя из-за спины Валунца. Следом за ним образовался Антон Онопкин. Эти двое были гораздо шире компактного Валунца, а тем более вместе взятые, однако их продвижение по открытой взорам деревне, которое безусловно должно было предшествовать вступлению Балуева в разговор, фигура ученого каким-то образом вобрала в себя.
Итак, еще один пролог! Вновь я вынужден начинать с красной строки. Не знаю, кто из подоспевших тайноделов больше рассчитывал оправдать мои упования на встречу с достойным собеседником, у обоих был устрашающий облик людей, примчавшихся произнести обличительную речь. О том, что бежали они долго и трудно, свидетельствовало одухотворенное выражение усталости на их загорелых и мрачных физиономиях, грязь, заляпавшая их далеко не изысканные одежды, подтверждала. При всей монументальности этого слияния духовного и материального в один красноречивый букет оставалось непонятным, какую такую высокую цель преследовали эти нелепые и глуповатые на вид парни, что теперь, закончив поход, позволяли себе дружно мерить меня с головы до ног надменным и взыскующим взглядом. Чтобы хоть немного отвлечься от той горячечной злободневности, с какой они взялись за меня, я пытался полнее представить себе их недавнее прошлое. Видимо, не обинуясь преодолевали и болота... Порывисто скакали с кочки на кочку. Путали небо с землей, облака с озерами. Все рассекали мощной, как у лосей, грудью. А ведь надо было еще не расплескать то гневное и кипучее содержимое, которым их наполнили.