Люди долга и отваги. Книга первая
Шрифт:
— Стихни, Дашка! — прикрикнул Петр Васильевич Седых на жену и, хрустнув суставами, потянулся к трубе. Нащупав в темноте железную дверцу дымохода, приоткрыл ее, сунул ухо в черный проем. Таким манером он наладился ловить в буйную погоду заводской гудок, который неизвестно почему вдруг артачился и улетал неведомо куда из города, подводя тем самым рабочую братию, собиравшуюся на смену.
— Ну что там, Петюнь? — с дрожью в голосе вопрошает женщина. — Что, а?
— Стихни, Дарья! — И хотя на печи было темно, как в преисподней, почувствовалось, что Петр Васильевич предостерегающе ударил пальцами ус.
В трубе недовольно сопел и топтался ветер. Из дымохода несло
Взрывы накатывались с устрашающим ревом, будто на землю рушилось само небо. Особенно яростно грохотало и полыхало в стороне паровозостроительного завода. «А-а-а-а! — опалила Петра Васильевича догадка. — Завод рвут! Завод! Наш завод — под корень!!!» — И от этой догадки у него во всю грудь всколыхнулось сердце и гулко застучало в висках. Споткнувшись и схватившись правой рукой за палисадник, а левой — за сердце, Петр Васильевич стал как вкопанный, с ужасом вбирая в себя зарево пожарища, испытывая необычную слабость и дрожь в коленях.
Завод клубился — то молочно-розовым, то белесым, то аспидно-черным дымом. На переднем плане в строгом солдатском ранжире, плотно сомкнув плечи, виднелись исполинские трубы. На ярком фоне разрастающегося огня, они то резко выдвигались вперед, будто для того, чтобы перевести дух и глотнуть свежего воздуха, то отступали, как по команде, назад и скрывались в дымовой коловерти.
Петр Васильевич долго простоял так, не шевелясь и не двигаясь. Наконец он преодолел нахлынувшую на него слабость и огляделся вокруг. Недалеко от крыльца собрались молчаливые люди. Лишь мальчишеский голос радостно и восторженно звучал в темноте: «Ух ты-ы-ы, зараза! Вот это полыхнуло, так полыхнуло! А вон еще, еще! Смотрите, смотрите! Вон, вон…
Тяжело, не мигая, смотрел Петр Васильевич, как горит завод и чувствовал, что вместе с заводом сгорает его прошлое и настоящее, его труд, его жизнь. Ведь на том заводе он трудился много лет. Оттуда ушел работать конюхом в милицию.
Высокий, гнутый, он грузно спустился с крыльца и, раскачиваясь из стороны в сторону, подошел к собравшимся людям.
— Ну что, Петр Васильев, дожили? — пророкотал Илья Копеечкин, покачивая головой и поскрипывая деревянной ногой.
Не сгоняя страдальческой улыбки с лица, Седых обвел блуждающим взглядом темные фигуры людей, резко дернул ус и, ничего не сказав, стал вертеть самокрутку, чувствуя, как вздрагивают пальцы и сыплется на землю табачное крошево. Придавленная холодной зловещей ночью толпа зябко куталась, колыхалась, глухо гомонила. И в этом гомоне слышалось и сожаление, и угроза, и леденящий душу страх, и раскаяние.
— Ах, жуть-то, жуть какая!
— Матерь моя божия, заступница милосердная. И откуда его, проклятого, принесло?!
— Ничего, мы его заставим рылом хрен копать. Дайте срок — заставим!
— Слышно, фашист на чепь сажать станет.
— Эт-то как же так: на «чепь»?
— А так, для порядку. Он страсть как любит порядок. Посадят тебя такого-то на шворку — и лай не лай, а хвостом виляй, чтоб без дела не мыкался. Вот и будешь на чепи, пока пороть не учнут или в дело не сунут.
— Дурак ты, Илья-светик, как сто свиней. Недаром тебе станком ногу оборвало. В наше время — на чепь! Да разве германец — турок какой или, прости господи, туземец?
— А тебе кто давал полное право показывать надо мною свою амбицию?!
— Нет, ты ответь: в наше время — на чепь? Могут?
Степан Сергеевич Сыроежкин наступал на Илью не потому, что тот был его злейшим врагом. Илья, не ведая того, затронул самые больные струны сыроежкинской души. За последнее время Степан Сергеевич наслушался столько разговоров о немецких злодеяниях, что уже не знал, чему и верить. Охваченный неизвестностью и страхом перед немцами, он хотел как-то взбодрить себя, снять с сердца хоть на миг давившую его тяжесть. А тут вдруг этот нелепый Илья со своею «чепью». Как тут оторопь не возьмет, не взыграет досада? Ему же предлагали эвакуироваться, и он вполне мог отбыть на восток, но не захотел, остался. Торговлишкой мыслил обзавестись. В душе Степан Сергеевич уж было «аллилуя» начал разучивать, а тут этот несуразный Илья со своими речами. Ну не холера ль его тут расшиби? И Степан Сергеевич нажимал на Илью, орал, горячился, бушевал.
— Па-а-чему лаешься, старый хрыч?!
Гомон стих. Все обернулись на голос и узнали в приближающемся человеке Генку Бога. С месяц назад его за что-то арестовали и уже никто не чаял встретить этого отъявленного жигана в городе.
— Геня, ты, холера тебя расшиби? — удивленно воскликнул Степан Сергеевич, разглядывая его так, будто перед ним был не Генка, а нечистый дух.
В зыбком зареве пожарища было видно, как сияет Генкин золотой зуб, как озорным, разбойным светом сверкают его глаза.
— Откуда ты, шельма?
— С тюрьмы. Немцы шухер в Брянске подняли, а мы с Титом-Лошадью и смылись из-под стражи.
— Скажи на милость — из-под стражи! — восхищенно воскликнул Степан Сергеевич. — А не возьмут они тебя, голубя, опять? Стража не любит, когда от нее бегают.
— Хто-о? В Брянске — немец. В Бежице — тоже бедлам. Отбегался…
Генка махнул рукой и хрипло рассмеялся. И его смех болью и тревогой отозвался в сердцах людей, собравшихся на заводской улице, возле барака Петра Васильевича. Каждый невольно почувствовал жуть от того, что оборвалась размеренная, привычная жизнь, ради которой он не жалел труда и самой жизни; от того, что никто из собравшихся не знал, что несут с собой немцы, что нужно делать в этот роковой и суровый час.
Улучив момент, Генка незаметно посмотрел на Петра Васильевича, взял его за рукав:
— Топай к школе, тебя ждут.
Седых недоуменно глянул на Генку, высоко подняв косматые брови, видимо, что-то соображая или собираясь спросить. Но тот толкнул его локтем в бок, иронически усмехнулся, свел шепот на нет:
— Топай, говорю, к школе. Ну, что раскрыл рот? — А вслух нарочито громко добавил: — Значит, моих корешей нету тута? А я перся, лопух. Ладно, похрял я на хату: спать хочу — спасу нет. — И он, лениво переваливаясь с ноги на ногу, удалился. А когда его живая и стройная фигура пропала в темноте, набежавший ветерок донес хрипловатый голос:
Кольца, серьги, брошки, бубенцы, Мчатся кони, кони сорванцы…— Мда-а, — протянул Сыроежкин, очарованный Генкой Богом (он любил отчаянных, рисковых людей). Поскоблив голову, с прежним восторгом произнес: — Жох-малый. Уркаган. Ему любая тюрьма без пользы. Подумать только — от самого НКВД утек! — Степан Сергеевич хлопнул руками по коленям, выразив тем самым свои чувства: — От самого НКВД, — повторил он. — Теперь, холера его расшиби, ему любой фашист замест брата родного.