Люди и куклы (сборник)
Шрифт:
Платон застыл с открытым ртом. Горчаков опустил глаза.
Старая графиня смотрела на старшего сына не мигая.
— Это правда, Алеша? — тихо спросила старая графиня.
— Почти правда. Правда, что двести пятьдесят миллионов, но неправда, что мои.
— Так чьи же? Объяснись.
— Да уж объяснись, пожалуйста. — Брат Платон обрел дар речи. — Такие деньги — не фунт шоколада.
Алексей встал, прошелся по столовой.
— Эти суммы, — начал он говорить с расстановкой, словно читал лекцию, — аккредитованы царским правительством на войну, на вооружение русской армии. Как военный атташе России во Франции,
Алексей сел и закурил.
— Так. Так. Так. — Платон старался осмыслить полученную информацию. — Государь отрекся. Временное правительство кануло в Лету. Так. Ты обязан отчитаться в этих суммах перед правительством Франции?
— Нет. Сам военный министр Франции подписал договор, по которому я единолично распоряжаюсь этими суммами. В то время это было выгодно французам, снимало с них всякие денежные обязательства.
— Так кому же они принадлежат?
— России.
Теперь поднялся Вадим Горчаков:
— Какой России? Той самой России, которую мы знали, любили, больше не существует. И ты это прекрасно понимаешь. Путь назад для нас отрезан. Мы не можем жить в раю для кучерских детей, жидов, дворников и кухарок. Да нам и не дадут там жить: нас там расстреляют, повесят только за то, что мы — это мы. Сегодня мы и нам подобные — все, что осталось от России. И если эти проклятые деньги принадлежат России — они принадлежат только нам.
— Нам! Мы! Нам!!! — Алексей вскочил. — Мы, Николай Второй!
— Замолчи! Ты присягал! Ты забыл про кавалергардский штандарт, перед которым мы приносили присягу, поклявшись защищать царя и Отечество до последней капли крови!
— Царя? Кто он теперь для нас?
Друзья встали друг против друга.
— Как бы мы судили солдата, покинувшего строй, да еще в бою? И что прикажешь думать о «первом солдате» Российской империи, покинувшем во время войны свой пост главнокомандующего, наплевав на то, что станет с русской армией? Уж на что жалкой фигурой казался мне всегда Павел Первый, но и тот нашел в себе мужество сказать в последнюю минуту своим убийцам, предлагавшим ему отречение: «Вы можете меня убить, но я все равно умру вашим императором».
Вадим закрыл руками лицо. Алексей закончил:
— Он сам освободил меня от присяги своим позорным отречением. А теперь ты хочешь, чтобы я бросился разворовывать солдатскую казну? Пусть этим занимается твой приятель, граф Бобринский.
— При чем тут Бобринский? — вступился Платон. — Не трогай его, он страдалец! Его большевики трижды арестовывали, реквизировали имущество. Оставили всего одну шубу.
— Всего одну шубу! Страдалец! Этот страдалец добился лично у государя подряда на партию патронов для русских винтовок. Сделал французам заказ по высочайшему повелению, через мою голову. Нажил миллионы. А патроны эти в русские ружья не лезли: калибр не подходил. Наши солдаты с его патронами в Галиции тысячами полегли. А он сам про это по всем парижским салонам рассказывал как о забавном конфузе, со смехом. В армии не знали, что это его, Бобринского, проделки, зато знали, что военный атташе в Париже я, полковник граф Кромов! Я его хотел здесь, в Париже, судить военным судом.
— Вот Артемка Рыжий его и повесит.
— И правильно сделает.
— И тебя рядом с ним.
— И поделом.
— И нас с мама! — заключил Платон.
Повисла тяжелая пауза.
— Но не все же так поступали, Алексей, — решилась вмешаться Софья Сергеевна.
— Не все. Все воевали без патронов, умирали, защищая Россию, чтоб благоденствовали Бобринский et cetera.
— Ах, вот ты как заговорил! — Вадим презрительно сощурился. — Ничего, новые народятся. Рабье племя плодовито.
— Один из таких рабов ради меня жизнью рисковал.
— Ну и получил за это унтер-офицера.
— Господин унтер-офицер! Господин полковник! Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство! А мы испокон веку даже именами их не интересовались: человек, эй, человек! Это они — эти человеки — без патриотической болтовни, без парадов и пустого бахвальства веками считали себя должниками России. А мы — самозваные кредиторы! Я всю жизнь гордился, что выполняю свой долг перед Отечеством. А на самом-то деле был убежден, что Отечество у меня в долгу. Недостаточно ценит мои заслуги, задерживает звания, не продвигает по службе. Весной в Баден-Бадене, летом в Ницце, зимой в Альпах. Не перевели деньги из России? Должны были прислать! Должны, должны. И выходит, вся Россия у меня в долгу.
— Ты что же, в революцию играешь?! Ты… — Горчаков задохнулся.
— Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, — это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так изуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция — это по крайней мере надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.
— Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, — сказала Елизавета Витальевна. — Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, — он ошибается.
— Глупости, — сказала Софья Сергеевна. — Вы венчаны.
— Православие хорошо в России. Во Франции главенствует Католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.
Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:
— Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..
Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.
— Довольно! — Она повернулась к Алексею. — Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, — это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена Богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! — Последние слова она выкрикнула.