Люди, Лодки, Море Александра Покровского
Шрифт:
Относительно деторождаемости.
Её надо повышать. Конечно, надо.
Обязательно.
Иначе страдает налогооблагаемая база. Отсюда и желание обложить все. А куда деваться?
Смертность, правда, тоже велика, из-за чего пенсионный фонд не самый обнищавший в этом мире, но деторождаемость — она необычайно мала.
Это не может не заботить.
И заботит.
Очень.
Тут я видел некоторых министров, и им явно было все равно.
Но лицо премьера — а он наша лучшая
Плохо, что от этого волнения не родятся дети.
Дети вообще не поймешь от чего родятся. Может быть, от какой-нибудь нехватки. Или еще от чего. Одним словом, они рождаются вопреки, а если стараешься, то — ни в какую.
Вот я знаю некоторые деревни, и в них дети появляются после выдачи заработной платы. Даже какая-то устойчивая связь образуется — сначала зарплата, а потом — дети и налогооблагаемая база.
Хотя тут волноваться премьеру нет причины — нам деревня не указ.
К нам приходила девочка. Они разговаривали. На кухне. Все больше школьные интриги. А потом они готовили. Спагетти. А ты при этом вроде комода, который приходится огибать. И все эти твои жалкие попытки обратить разговор в общее русло, все эти: "Как вас зовут?" — "Катя", — они, в сущности, ни к чему.
Потому что означают они, в лучшем случае, сопротивление тому, что тебя воспринимают как прошлое, памятник, привидение, — "Тебе с кетчупом?" — и как странно наблюдать все эти изменения в твоем собственном ребенке, — "С сыром хорошо, да?" — изменяющем тебе без особых усилий, — "С кетчупом прикольно!" — а то, что она ему нравится, ты замечаешь по тому, что для чая он достал чашки из того сервиза, о существовании которого ты давно забыл. Это старинный сервис, вызывающий учащенное сердцебиение мамы при попытках помыть его чашки под струей воды в раковине. Видимо, не надо так приближать свое чадо к себе. Покормил — в сторону. Все равно не твое это чадо. Оно вообще не понятно чье. Завтра выйдет в дверь — как не было. А ты будешь надеяться на звонок. Ждать его: "Але! Але! Как дела?" — а он будет посматривать на часы, экономить на тебе секунды. И тапочки он ей дал лучшие, мамины, хорошо, что она на работе, это я только раньше пришел — так получилось. И ты разве что отмечаешь, что она, вроде бы, ничего — ступня изящна. Но все эти выражения "в натуре" — как мало они все-таки читают, но посуду помыла, протерла. А говорят — не переставая. Все больше чушь. А может, им и не важно о чем говорить. Важно только то состояние речи, когда слова не важны. Такие песни птиц. "Извините, как, говорите, вас зовут?" — "Катя"…
Обычно не обращаю внимания на пьяных в метро. Мужик сидел на корточках у стены и руки его, поднятые вверх, по ней шарили в поисках точки опоры.
Художники социализма любили в таких позах изображать чилийских патриотов, расстреливаемых хунтой.
Я подошёл. В глазах у него была мысль. И эта мысль: подняться бы.
"Справил праздничек?" — "Справил". — "Помочь?" — "Надо бы".
Стал его поднимать — ноги подгибаются. "Что со мной?" — "Ноги не идут".
"Водка
На вид лет семьдесят. Седой. Но сознание держит, значит, точно бывший вояка. И одет прилично. У меня из отдела старик в метро упал. Давление. Все лицо разбил, никто не подошел, сам очнулся.
А здесь уже тётка подошла: "Я его сейчас в милицию сдам".
У него шапка из нутрии и куртка приличная. Небось выпил отравы.
"Я его дотащу. Тебе куда?" — "В Купчино". Чёрт, другой конец города.
Парень-кавказец подошел: "Помочь?" — это он на старика отреагировал. У них старики не валяются.
"Спасибо, справлюсь", — а может, просто нормальный человек.
У всех же народов есть нормальные люди. Это от формы ушей не зависит.
Жена мне истерику закатит.
"Телефон, адрес?" — всё назвал.
В милиции его изуродуют. Там у нас теперь одно зверье. Недавно в переходе парня 16 лет застрелили. Остановили проверить документы, а парень спортсмен, хорошо одет. К девушке на свидание ехал.
Завели, стали бить, а он здоровый, раскидал маломерок. Тогда пистолет достали. Он увернулся, и они своего уложили. Потом сымитировали нападение. Единственный сын.
"Давай вставать", — он вис на руке, как сосиска. Ногами только перебирает.
"Не выключайся. Ты ж офицер. Скажи себе: надо дойти. Давай, шевели ногами".
Ногу он, скорее всего, подвернул или действительно какой-то паралич. Выпил, дубина.
"Не слабей, не слабей!" — до вагона метро мы доползли. Как он в щель между вагоном и платформой не попал — непонятно.
Вернее, понятно, нога провалилась, и я его просто выдернул.
В вагоне тетки начали орать: "Безобразие! Куда?" — "Милые дамы! — сказал я. — Человек выпил за женщин дряни, и у него теперь ноги отказали!"
Нет. Я так не сказал. Я сказал: "Тишина!" — и всё.
Нам предстояла пересадка. Там менты — волки, санитары леса. У меня самого три раза документы спрашивали: "Ваши документы!" — а сами в глаза не смотрят. "А почему вы не смотрите в глаза?" — "Можете идти".
После отсидки в метро я думал, что он пойдет хуже, но нет, вроде крепится.
"Ты соберись, здесь не менты, а суки, за просто так народ уродуют. Остановят — скажешь, что ты мент на пенсии. Иначе плохо будет".
Милицию прошли, как по маслу. При входе в вагон я был уже начеку, и чтоб он в щель не провалился, просто поднял его и внес.
Там я его повесил на поручень — место никто не уступил.
Висел он минуту — потом отказали руки. Черт! Я одной рукой держал свой портфель, на другой висел он. Припёр его к двери — народу полно.
Наконец схлынули, и я втиснул его на сиденье.
Фу! Руку чуть не оторвал.
"Не отлетай! — я увидел что глаза у него закатываются. — Соберись! Скажи себе: я дойду! Я должен дойти!" — говорить ему было тяжело. Только кивал.
На последней остановке я его вывел: "Дойдешь сам до трамвая?" — "Дойду!" — сказал и тут же упал.
Я втащил его в трамвай. По высоким трамвайным ступенькам волок его волоком.
"Дыши!" — дышал. Хорошо, что дышит.
"Сколько остановок?" — "Три!" — "Там далеко?" — "Нет".