Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима
Шрифт:
Книги были государственной святыней, обращались к ним в затруднительных для города и всей державы случаях и только по распоряжению сената, всякое обращение к «сивиллиным книгам» носило строго официальный характер. Варрон пишет: «Предсказания Сивиллы были полезны людям не только при ее жизни, но даже и тогда, когда сама она скончалась, и притом людям, совершенно ей неизвестным: сколько лет государство наше обращается к ее книгам, желая узнать, что надлежит нам делать по случаю какого-либо знамения!» (Варрон. О сельском хозяйстве, I, 3). Когда римские власти приступали к решению какого-нибудь важного дела, или когда грозила война, или иное несчастье, или просто являлось неблагоприятное знамение, сенат посылал жрецов — «толкователей Сивиллы» справиться в ее книгах и отыскать там подходящее пророчество, а следовательно, и совет, как надлежит поступить в той или иной ситуации. Эти жрецы, имевшие доступ к «сивиллиным книгам» в присутствии высших должностных лиц, издавна составляли коллегию из 10 человек, которых поэтому называли децемвирами; в I в. до н. э. число их возросло до 15 и продолжало расти в эпоху империи.
О «сивиллиных книгах» не раз говорит в своих философских трактатах Цицерон: «Много раз и по самым различным поводам сенат отдавал приказ децемвирам обратиться к сивиллиным книгам. (…) Мы сохраняем и чтим стихи Сивиллы, которые она, как говорят, изрекла в исступлении». Сам Цицерон доказывает, что это не так, оспаривая представление о «божественном» исступлении, якобы необходимом для прорицания. Пророческая сила «сивиллиных книг» вызывает у философа большие сомнения, но против самих книг, освященных древней религиозно-государственной традицией Рима, он отнюдь не выступает: «Так что спрячем и будем хранить сивиллины книги, чтобы, как это нам и предки завещали, никто без повеления сената не смел их читать. Пусть бы они служили более к устранению суеверий, чем к их поддержанию» (Цицерон. О дивинации, I 97; II, 110–112).
Таковы составные части официальной римской религиозности, о которых Цицерон пишет: «Вся религия римского народа первоначально состояла из обрядов и ауспиций, а затем к этому добавилось третье — прорицания, которые давались на основании чудес и знамений толкователями Сивиллы и гаруспиками…» (Цицерон. О природе богов, III, 5). Рядом с этим существовало и обычное суеверие. И в деревне, и в городе распространены были всевозможные приемы практической магии; люди верили в заклинания, заговоры, талисманы, в то, что можно навести на человека порчу и снять ее, приворожить любимого, выведать тайные помыслы. Мы уже говорили прежде о недобрых пожеланиях ненавистной особе, записанных на свинцовой табличке в I в. до н. э.: влюбленная девушка проклинает свою соперницу, желая ей лишиться красоты и здоровья, чтобы ее возненавидел и бросил некий Марк Лициний Фавст. Табличка эта была закопана на чьей-то могиле, дабы проклятия скорее дошли до богов подземного царства и исполнились.
Не приходится удивляться суеверию римлян в I в. до н. э., если известно, что еще Гораций упоминает о мрачных римских колдуньях. «Ядом и злым волхованьем мяту щи е ум человеков», ходят они, по словам поэта, на кладбище «вредные травы и кости сбирать, как только покажет /Лик свой прекрасный луна, по ночным небесам проплывая».
Видел я сам и Канидию в черном подобранном платье — Здесь босиком, растрепав волоса, с Саганою старшей Шли, завывая, они; и от бедности та и другая Были ужасны на вид. Сначала обе ногтями Землю копали; потом зубами терзали на части Черную ярку, чтоб кровь наполнила яму, чтоб тени Вышли умерших — на страшные их отвечать заклинанья. Был у них образ какой-то из шерсти, другой же из воску. Первый, побольше, как будто грозил восковому; а этот Робко стоял перед ним, как раб, ожидающий смерти! …Вокруг, казалось, ползли и бродили Змеи и адские псы, а луна, от стыда покрасневши, Скрылась, чтоб дел их срамных не видать, за высокой гробницей. Но для чего пересказывать все? Рассказать ли, как тени Попеременно с Саганой пронзительным голосом выли, Как зарывали они волчью бороду с зубом ехидны В черную землю тайком, как сильный огонь восковое Изображение жег…Гораций. Сатиры, I, 8, 18–44
Немало примеров суеверий, глубоко укоренившихся в римском обществе сверху донизу, не чуждых ни простолюдинам, ни императорам, можно найти в биографиях римских цезарей у Светония. Предзнаменования, предшествовавшие кончине каждого из них, записывались или сохранялись в устной традиции. Так, передавая известия о знамениях, возвестивших скорую гибель Цезаря, биограф подчеркивает: «Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря» (Светоний. Божественный Юлий, 81). Сам Цезарь не отличался суеверностью и не раз поступал по своему усмотрению, не обращая внимания на неблагоприятный исход гаданий. Такая скептическая позиция расценивалась в Риме как заносчивость всесильного диктатора: «Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о будущем несчастье — зарезанное животное оказалось без сердца, — то он заявил: „Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нет сердца, ничего удивительного нет“» (Там же, 59; 77) — здесь Цезарь сознательно выразился двусмысленно: сердце считалось обиталищем разума.
Зато Октавиан Август был очень суеверным человеком, как и многие его сограждане: «Перед громом и молнией испытывал он не в меру малодушный страх, везде и всюду он носил с собою для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы скрывался в подземное убежище… Сновидениям, как своим, так и чужим, относившимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. (…) Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком. Если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, то это было добрым предвестьем быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее в атрий, к водоему богов Пенатов, и очень заботился, чтобы она пустила корни. Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела» (Светоний. Божественный Август, 90–92).
Немалым суеверием отличались и те правители Рима, которые запомнились согражданам как особенно жестокие и свирепые тираны: Калигула, открыто презиравший богов, закрывал глаза и закутывал голову, а то и под кровать прятался при малейшем громе; Нерона изводили зловещие сны (Светоний. Гай Калигула, 51; Нерон, 46).
Скептические голоса философов, боровшихся против суеверий, не могли возобладать над мнением официальных приверженцев старинных римских религиозных традиций. Стремясь представить себя продолжателем реставраторской, консервативной политики Августа в сфере обычаев и нравов римского общества, император Клавдий энергично поддерживал институт гадателей: «Выступил Клавдий в сенате и с докладом об учреждении коллегии гаруспиков, дабы не заглохла по нерадивости древнейшая наука Италии: к ним часто обращались в трудные для государства дни, по их указанию восстанавливались священнодействия и в последующем более тщательно отправлялись; этрусская знать по собственному желанию или побуждаемая римским сенатом хранила преемственность этих знаний; теперь, однако, это делается гораздо небрежнее из-за всеобщего равнодушия к благочестию и распространения чужеземных суеверий. И хотя ныне во всем установилось благополучие, все же должно… не допустить, чтобы священные обряды, усердно почитавшиеся в тяжелые времена, оказались преданы забвению в счастливые. Исходя из этого и был составлен сенатский указ, предписывавший верховным жрецам рассмотреть, что необходимо для сохранения и закрепления искусства гаруспиков» (Тацит. Анналы, XI, 15).
Добавим еще, что очень многие римляне верили, кроме того, в явления призраков. Рассказывали о том, что в таком-то месте или в таком-то доме стало показываться привидение. Слыша подобные истории о духах, даже серьезные, образованные люди не знали, как к этому относиться: верить или не верить. Склонный верить, Плиний Младший не в состоянии был все же полностью освободиться от сомнений, которые и высказывает в одном из своих писем.
«…Я очень хотел бы знать, — пишет он видному государственному деятелю и ученому Лицинию Суре, — считаешь ли ты, что привидения существуют и имеют собственную фигуру и какое-то бытие или же что это нечто мнимое и пустое, что приобретает образ вследствие нашего страха. Верить в их существование меня прежде всего побуждает история, приключившаяся, по слухам, с Курцием Руфом. Когда он был еще незначительным и неизвестным человеком, он присоединился к свите африканского наместника. Как-то на склоне дня он прогуливался в портике — вдруг перед ним возникает фигура женщины выше и прекраснее обычной человеческой; он испугался, а она назвала себя Африкой, предвещающей будущее. Он отправится, сказала она, в Рим, будет выполнять почетные магистратуры, опять вернется в эту провинцию, наделенный высшей властью, и здесь же умрет». Заметим, что эту же нашумевшую историю приводит, хотя и гораздо короче, Тацит (Анналы, XI, 21). По его версии, таинственная женщина огромного роста сказала мелкому чиновнику только одно: «В эту провинцию, Руф, ты вернешься проконсулом».
Плиний Младший продолжает: «Все так и сбылось. Кроме того, говорят, когда он пристал к Карфагену и сходил с корабля, та же фигура встретилась ему на берегу (…).
И разве не более страшна и не так же удивительна история, которую я изложу в том виде, в каком я ее услышал? Был в Афинах дом, просторный и вместительный, но ославленный и зачумленный. В ночной тиши раздавался там звук железа, а если прислушаться внимательнее, то звон оков слышался сначала издали, а затем совсем близко; потом появлялся призрак — старик, худой, изможденный, с отпущенной бородой, с волосами дыбом; на ногах у него были колодки, на руках цепи, которыми он потрясал. Жильцы поэтому проводили в страхе, без сна, мрачные и ужасные ночи: бессонница влекла за собой болезни, страх рос, и приходила смерть, так как даже днем, хотя призрак и не появлялся, память о нем не покидала воображения, и ужас длился, хотя причина его исчезала. Дом поэтому был покинут, осужден на безлюдье и всецело предоставлен этому чудовищу; объявлялось, однако, о его сдаче на тот случай, если бы кто-нибудь, не зная о таком бедствии, пожелал его купить или нанять.
И вот прибывает в Афины философ Афинодор, читает объявление и, услыхав о цене, подозрительно низкой, начинает расспрашивать и обо всем узнает; тем не менее он даже с большой охотой нанимает дом.
Когда начало смеркаться, он приказывает постелить себе в передней части дома, требует таблички, стиль, светильник; всех своих отсылает во внутренние покои, сам пишет, всем существом своим сосредоточившись на писании, дабы праздный ум не создавал себе призраков и пустых страхов. Сначала, как это везде бывает, стоит ночная тишина; затем слышно, как сотрясается железо и двигаются оковы. Он не поднимает глаз, не выпускает из рук стиля, но укрепляется духом, затворяя тем самым свой слух. Шум чаще, ближе, слышен как будто уже на пороге, уже в помещении. Афинодор оглядывается, видит и узнает образ, о котором ему рассказывали. Привидение стояло и делало знак пальцем, как человек, который кого-то зовет. Афинодор махнул ему рукой, чтобы оно немного подождало, и вновь принялся за стиль и таблички. А привидение все звенело цепями над головой пишущего. Афинодор вновь оглядывается на подающего те же знаки, что и раньше, тут же, не медля больше, поднимает светильник и следует за привидением. Оно шло медленной поступью, словно отягченное оковами. Свернув во двор дома, оно внезапно исчезло, оставив своего спутника одного. Оказавшись один, он кладет на этом месте в качестве знака сорванные травы и листья, а на следующий день обращается к должностным лицам и уговаривает их распорядиться, чтобы место это разрыли. Находят кости, крепко обвитые цепями; они одни, голые и изъеденные, остались в оковах после тела, сгнившего от долговременного пребывания в земле, — их собрали и публично предали погребению. После совершенных как подобает похорон дом избавился от призрака».