Люди средневековья
Шрифт:
Сферы, где осуществляется власть, облик, который она принимает, действующие персонажи, которые участвуют во властных отношениях, — казалось, все это должно потребовать бы от меня подробного исследования внутренних связей общества, например административных отношений, вне зависимости, какой характер они носят, публичный или нет; но здесь будет достаточно высказать несколько общих суждений. Сначала коснемся внутренних отношений семейной или клановой группы. Власть — это прежде всего власть по крови, иначе говоря, защита материальных или нравственных благ, накопленных стараниями нескольких поколений; мужчинам — отцу, братьям — надлежит сохранить в целости наследие предков, и средством для этого должна стать вера — не та, которой человек обязан Господу, a fides, «искренняя верность», нарушение которой влечет за собой незамедлительное изгнание лица, повинного в том, что он преступил почти плотские обязательства, скрепляющие группу: мятежного сына, расточительного двоюродного брата, неверную жену. Но не забудем, что данная ситуация представляла широкий простор для «контрвласти»: власти женщин, о которых я подробно рассказывал выше, власти Церкви, естественной защитницы отверженных и изгоев.
Власть Церкви представляется наиболее разносторонней и многоцелевой. Во-первых, уже в силу самого смысла своего существования Церковь владела ключами от царствия небесного и не переставая грозила, что закроет вход туда для тех, кто осмеливался бросить вызов и её пастырской миссии, и её положению в миру. Но у Церкви было
Случай с воинами (bellatores) более простой: они обладают вооруженной силой; владеют землей; умеют требовать от других людей возмещать их расходы на войну и поддержание престижа. По терминологии состоявших при них писцов, воины осуществляют власть (potestas), оказывая покровительство подчиненным им людям, отправляют правосудие (districtum), взимают поборы (ехасtio). Чтобы их люди чувствовали их присутствие, они опираются на агентов, состоящих на жалованье, вооруженную силу и рассчитывают на fides, подчинение, взамен которого оказывают покровительство; но как только оно ослабеет, как это случится в XIV веке, пакт будет расторгнут. Но, изучая второе сословие изнутри, историк сталкивается с другой проблемой — проблемой внутренних отношений власти, которые связаны с вопросом о вассалитете и феодализме. Сейчас я уже отказался от терминов «феодальное общество» и «феодализм» и не хотел бы вновь вступать в дискуссию. Во-первых, чтобы не пополнять лишний раз подавляющее изобилие литературы, посвященной этому вопросу; во-вторых, я не верю ни в их пользу, ни даже в их существование. Естественно, такое заявление может показаться провокационным. Поэтому сразу расставим все точки над «i»: речь идет всего лишь о социальном эпифеномене, касающемся одного-двух человек из десяти, обыкновенной институциональной оболочке. Поскольку почти все наши письменные источники, равно как и археологические данные, глубоко привязаны к двум правящим сословиям, историку трудно побороть искушение и не назвать епископа сеньором, а крестьянина — «вассалом». Материальное господство воинов — не вымысел, это несомненно; но как определить, является замок «феодальным» и нет? Почему сельский житель или даже горожанин должны были менять свою повседневную жизнь под предлогом, что их сеньор вложил — или нет — свои руки в руки другого человека или обменялся с ним поцелуем? Разве важно, что община знала, что её сеньор принес «тесный» оммаж или помогает советом и военной помощью, к чему обязывает его клятва? Для членов общины он был просто вооруженным господином — вот и всё. Вся эта «феодальная» жестикуляция затрагивала только минимальную часть общества; община о ней и слыхом не слышала, и её это мало заботило.
Третье сословие вызывает меньше замечаний, вопреки своему социальному значению — или, скорее, по его причине. Власть крестьянина, горожанина, купца — это власть отца над его семейством, собственника над его орудиями труда. И если покажется, что его обязанности преобладают над его правами, то именно в этой ситуации, в большей степени, чем в любой другой, сильнее всего проявляются «контрвласти», сопротивляясь духовному и материальному контролю со стороны духовенства и воинов; но природа этих властей непременно оборонительная. Вероятно, одни лишь горожане — в том случае, если они сумели и смогли образовать сообщества религиозного, либо экономического, либо политического характера, — добьются тогда возможности самим осуществлять контроль. Сначала в рамках своего сословия: мастер получил власть над учеником, эшевен — над простым цеховиком, суконщик — над ткачом; но затем этот контроль распространился на все остальное население города, в том числе и на два первых сословия, которым пришлось стерпеть соперничество с городским судопроизводством, свыкнуться со свободолюбивыми настроениями горожан, принять «законы рынка», которые были завязаны на деньгах, в отличие от их собственной экономики простого обеспечения потребностей.
Существовала ли высшая власть над всем этим социальным организмом, чьи принципы достигли в конце концов определенного равновесия меж собой, в том климате смешения сакральной и мирской сфер жизни, который устоялся в ту эпоху? Другими словами, понимал ли средневековый человек, что он может искать помощи и получить покровительство сверху? Знал ли он, что им правит такой-то герцог, князь, король, император? Более того, осознавал ли он, что принадлежит к конкретному «государству», «нации», могли отличать их от остального христианского мира? И да и нет. И хотя я рискую удалиться от главного сюжета моей книги, придется остановиться на этом вопросе поподробнее. Хроники повествуют, а иконографические произведения показывают радость народа, у дорожной обочины приветствовавшего возвращение короля Филиппа домой после победы при Бувине, праздники, устроенные по случае торжественного вступления королей в города на протяжении всего XIV века, печаль подданных при вести о смерти их «возлюбленного» государя Карла VI Безумного, преданность Жанны д’Арк «милому дофину». В наше время, когда персонализация высшей власти достигла уровня, сравнимого с эпохой абсолютных монархий в XVII веке, люди стали активно интересоваться прогрессивным «подъемом могущества» королевской или княжеской власти в Европе периода Позднего средневековья. Тогда прибегали к тем же самым средствам, которые ныне используют, чтобы повысить значимость руководителя государства: пропаганде, которую распространяли оплаченные хроники, агенты-исполнители, семейные кланы или сторонники, ритуалы сакрализации. Император, который с X века был немцем, короли Франции, Англии, Кастилии и Сицилии, графы и герцоги Прованса, Бургундии, Каталонии или Милана, даже простые сеньоры таких городов, как Венеция или Флоренция, — все они становились объектом и действующими лицами «королевской религии», поклонения, которое было сродни гражданскому идеалу в античном Риме: правитель всегда хорош собой, силен, справедлив, отважен; он господин земли, защитник простого люда, гарант мира, одновременно меценат и военный предводитель. Он выполнял миссию духовного характера, которую нередко связывал со своей частной жизнью, как в случае с Людовиком Святым; после миропомазания он становился человеком Церкви, которому ему нельзя было отказать ни в верности, ни в налогах. Он практически по сути своей был «добрым королем».
Таким было идеальное представление о короле, которое можно найти в «Королевских зерцалах», произведших сенсацию с XIII века. Но каким в реальности было отношение славного люда к этому далекому государю? В каролингскую эпоху в окружении Карла Великого родилась мысль, особенно после императорской коронации, получить присягу на верность от всех подданных государя: мысль прекрасная, но практически неосуществимая, как и почти все затеи того времени. Если верить анналам, решение было принято и претворено в жизнь; но, учитывая средства коммуникации той эпохи, можно в этом сомневаться. Подобный опыт больше не был повторен, разве что в урезанном виде, когда у знати, напрямую подчинявшейся суверену, требовали принести клятву личной верности, например в Германии около середины XI века. В начале XIV века стали созывать совещательные собрания, которые во Франции ошибочно назвали «Штатами» или «Генеральными штатами»; в Англии и Кастилии вот уже около ста лет устраивали подобные совещания. Но эта практика никоим образом не могла оправдать чаяния третьего сословия, поскольку его представители были задавлены депутатами из духовенства и знати: в лучшем случае представители некоторых городов могли постараться, чтобы их голос услышали, когда предстояло обсуждать вопрос о выделении королю денег. В остальном же считалось, что ордонансы, составленные в церковном или аристократическом окружении суверена, отвечают интересам «народа»: ведь там говорилось о поединках, богохульстве, добропорядочном поведении, труде и милосердии. Эта «демократическая» фикция тем более удивляет, что на временном этапе, который начинается с Черной смерти и заканчивается Реформацией, то есть в 1350–1550-х годах, политические беспорядки и экономические потрясения привели на британских островах, во Франции, империи, Италии и Испании к бурному расцвету веяний индивидуализма и всеобщего протеста. Вот почему сейчас наиболее широким полем для исследований как раз является проблема зарождения понятия «государства», даже «нации», которому вроде бы предстояло стать постаментом для эпохи Нового времени. Остановимся на этих посылках: сомнительно, чтобы представление о «Франции» и о Gallici как уроженцах страны было воспринято всем населением королевства задолго до этого периода. Не стоит обвинять в «измене родине» — как это делали в XIX веке — пикардийского крестьянина, который в 1346 году показал Эдуарду Английскому брод, по которому тот смог переправиться через Сомму перед битвой при Креси. Напротив, этот человек хранил верность сеньору своих мест — английскому королю, ведь тот одновременно был графом Понтье. Когда почти сто лет спустя Жанна д’Арк заявила, что принадлежит к «добрым французам», она хотела сказать к «верноподданным», то есть к тем, что последовал за королем, который и оказался истинным королем Франции; но только ученые люди могли говорить о «Francigeni»; все остальные, крестьяне, купцы и даже сеньоры, называли себя бретонцами, каталонцами, нормандцами или савойцами. Время, когда национальная идея придет в деревню, еще впереди, и я не вижу его на моем горизонте.
Злоупотребления
Человек появился на земле по воле Творца; если он страдает, то виной веление судьбы, которую он не в силах изменить; смирение — его удел. Поскольку он лишен всякой надежды на последующее перевоплощение, выпутываться из положения ему приходится практически одному. Но глухие намеки, которые мы встречаем в литературе, выражение скорби, сквозящее на лице и в жестах персонажей произведений средневековых мастеров, — наглядное свидетельство тому, что человек несовершенен и гармоничное здание мира, веры и любви существовало только в воображении.
Прежде всего, в те времена повсюду царило насилие. Насилие, которое считается неотъемлемой чертой средневековья — и, сожалению, вполне оправданно; странно только, что это обстоятельство так возмущает именно наших современников. Ведь в тысячелетней истории всегда соблазнительно выделить периоды особенного разгула насилия, или, наоборот, его спада. Подобный отбор грешит чистой теорией, кроме того, он, в общем-то, ошибочен, поскольку все наши письменные источники носят аристократический характер и, как следствие, дают искаженную и неполную информацию; обнаружив же сожженный замок, археологи не могут дать определенного ответа, сожгли ли его, или он сгорел сам. Если от одного из столетий средневековья сохранилось мало источников — как, например, от периода с V по VIII век, или X век, — оно приобретает дурную репутацию и выглядит в наших глазах темным веком, dark age, если воспользоваться выражением, которое ввели в оборот за Ла-Маншем. Если же век изобилует источниками и письменными или художественными произведениями, как XIV–XV века, то тут же отделяют плевелы и возносят хвалу хорошему зерну. А между двумя этими периодами — «белый покров церквей», аура школ, постепенное восприятие народной культуры, расцвет морального согласия. Все это придает заманчивый вид XII–XIII векам; и краткий проблеск над IX веком обеспечил Каролингам лестную репутацию. Как в этом, так и в иных случаях, не убаюкиваем мы себя иллюзиями? Об этом тысячелетии, которое я охватил одним взглядом, принято повторять «Какая эпоха!». От одного конца этого периода до другого восклицание будет служить путеводной нитью; крики радости, тревоги, ненависти или любви: «Ноэль!», «Караул!», «Бей!», «Матерь Божья!», не считая сквернословия и божбы, брани, где смешивается имя Господа, Отца или Сына, как, например, неизбежные «Майн Готт» или «Год Дам», из-за которых в народном словаре Франции появились клички немцев — «майнготы», и англичан — «годены».
Итак, насилие поначалу носит словесный характер: оскорбляют честь или пол, проклятия, которые считали особенно действенными, сопровождают жест вызова, плевок и удар. Брань, «уличение во лжи» куда больше, чем само оскорбление действием — объектом которого становятся либо имущество, либо человек, — требуют немедленного удовлетворения или же приводят к всплеску ненависти, odium, меж семьями или деревенскими соседями. Ненависть, в свою очередь, может развязать кровавую череду насилия, которая будет продолжаться из поколения в поколение, если только решающая схватка не положит конец распре. Это особое место, которое честь занимала в жизни средневекового человека, это неистовое стремление отмстить за обиду, «файда», вендетта буквально переполняют грамоты о помиловании эпохи позднего Средневековья, в которых эти мотивы приводятся в оправдание применения силы. В вендетте участвовали как принцы, так и простые крестьяне, и она могла длиться годами, омрачая политический небосклон магнатов и мешая профессиональной деятельности простолюдинов. История буквально вибрирует от распрей такого рода, начиная с Меровингов, когда кровная месть была неотъемлемой составляющей политики, до Франции в правление Людовика XI, при котором она толкала людей на братоубийственные войны; к мести примешивались зависть, предательство, соперничество по брачным мотивам или просто из-за выгоды, жажда войны и грабежа. К тому же месть постепенно подпитывалась политической борьбой — арманьяков и бургиньонов, Монтекки и Капулетти, и тысячами других примеров, которые я позволю себе опустить. Под таким углом соперничество между двумя силами, вдохновляемыми теоретическими мотивами, такое, как, например, борьба папства и германского императора за верховную власть, принимало возвышенный вид защитного действа, а не выглядело заурядным сведением счетов, несмотря на два столетия кровавых столкновений и словесных поединков.
Рассказывая об истории своего времени (начало XV века), монах из Сен-Дени указывает на особое место невысказанного в этих проявлениях мести; он придает особое значение другой форме насилия, форме агрессивной, но скрытой, — слухам, пересудам, домыслам, которые распускают о правителе, служащем, сановнике. Эта заразная клевета, частная или публичная, имеет для историка особый интерес, поскольку позволяет нащупать следы народного подсознания. Подобные намеки часто передают подспудное недовольство или тревогу экономическими и политическими условиями конкретного момента; народный миф об измене или навязчивая идея «заговора», которая так полюбилась французам, расцвела как раз в эпоху Позднего средневековья.