Люди средневековья
Шрифт:
Все эти феномены были по большей части городскими. В сельской местности авторитет Церкви оставался более высок, и подобные отклонения быстро подавлялись с помощью религиозных санкций, не делавших разбора между кающимся и грешником, оступившимся и колдуном — и на горизонте перед всеми ними маячил костер. Напротив, набожные люди могли надеяться обрести спасение, отправившись в паломничество, — и этот путь был более распространен в сельской местности. Конечно, природа этого феномена была преимущественно духовной, хотя имели место досадные перегибы, например в XI веке, во времена смут, вызванных претворением в жизнь решений мира Божьего, или в XII веке, когда бесчинствовали вооруженные шайки «paziers» из Берри или «капюшонники» из Веле, носившие рясы с капюшоном, или, позднее, итальянские laudesi, называвшие себя учениками Св. Франциска. Все участники этих беспорядочных движений охотно рядились в одежды паломников. Но все же они были исключением по сравнению с «нормальными» пилигримами. Пилигримы были «путешествующими чужестранцами»: они отправлялись в путь одни или совместно с другими паломниками, во исполнение обета искупить грехи; иногда в подобные странствия пускались по приговору суда. Пилигримы были наделены общепризнанным правовым статусом: у них были своя особая одежда, инсигнии, пропуск, охранное свидетельство от церковных и светских властей. Конечной целью их странствий было посещение святых реликвий, чтобы увидеть, коснуться их, добившись тем самым «гарантии» спасения на том свете. Невзирая на этот неоспоримый религиозный фон паломничеств, общественное мнение, смущенное позицией официальной Церкви, не особенно благоволило пилигримам. Прежде всего
Следуя по пятам за этими странниками, я отдаляюсь от других кадров объединения людей. Два из них играли особенно важную роль — и к тому же широко известны и изучены: я имею в виду «цех» и сеньорию. Они являлись наиболее прочными экономическими и социальными ячейками своего времени; о них уже столько всего было сказано, что я могу ограничиться лишь парой слов. Начнем с «цехов». Крестьяне, переселившиеся в город, выходцы из провинции, снова там встречались на работе, как сейчас сказали бы наши экономисты, во «вторичном секторе», то есть в обрабатывающем производстве. Между собой их связывали узы родства и землячества; возможно, они также принадлежали к одному и тому же собратству; они занимались ручным трудом в мастерской, при которой состояли в качестве прислужников, knechten, operaio, получая жалованье от мастера. Соседство на улице или в квартале, где занимались одним и тем же ремеслом, «товарищество», дележ куска хлеба за работой, строгое подчинение статутам и правилам, которые регламентировали наем на рабочие места, жалованье, рабочее время и продажу, — все это связывало этих «работяг» друг с другом. Я не стану задерживаться на сопутствующих вопросах: соперничестве между мастерами и внутри мастерских, борьбе с городскими властями, противостоянии между городскими работниками и их соперниками из сельской местности, вражде между мастерами и прислугой, положении тружеников, не приписанных к «цеху», «страхах», «волнениях» или стачках в городе, колебаниях жалованья и, наконец, безработице, бродяжничестве и изгнании. Лучше подытожим наши рассуждения заключением, которое напрямую относится к моему сюжету: все люди в то время — шла ли речь о поучениях Церкви или робких представлениях об экономике — были убеждены, что неоспоримой целью их усилий является «общее благо» и «честный торг», а любая конкуренция может привести лишь к вспышке насилия и отрицании божественной воли.
Сегодня любой человек на вопрос, что он помнит о средних веках, ответит: «Сеньории», — и будет прав. Затем он добавит: «и феодализм», — и на этот раз ошибется. Я ничего не стану говорить ни о феодализме, ни о его «экзогенных» спутниках — знати, рыцарстве, вассалитете и пр. Что бы ни думали о реальном наполнении, значимости и трансформации этих понятий, они — всего лишь вторичные явления на пересекаемом мною поле. Я избавлю себя от необходимости рассуждать об этих феноменах, скажу только, что богатым и могущественным людям, которые вместе охотились, воевали или в компании скучали долгими вечерами в неуютных залах замков, была знакома одна форма сближения, глубоко отмеченная социальным «клеймом»: «жизнь в замке». Но доступна она была лишь одному человеку из каждых двадцати. И не так уж важно знать, получал ли этот человек «феодальное» держание; а так дело обстояло лишь в случае с одним из каждых тридцати человек. Что касается «вассальных» чувств, то они были отражением общих чувств людей средневековья. Напротив, существование сеньории была «неизбежно», как принято сейчас говорить; она составляла кадр повседневной жизни, вне зависимости, совпадала она с приходом, или нет. Сеньории были как городские, так и сельские; и в последние столетия средневековья на юге Европы «сеньориями» становились сами города. На этот раз мы не можем обойтись поверхностным обзором этой проблемы — ведь средневековое общество было обществом сеньориальным; только речевой оплошностью, которая была, к сожалению, со времен Маркса поддержана именитыми историками вроде Марка Блока, можно объяснить, что мы все еще говорим о «феодальном обществе»; я уверен, что вскоре удастся покончить с этой бесполезной переоценкой в реальности маргинального феномена, корнями уходящего в наши документы, практически все из которых носят аристократический характер.
Впрочем, несмотря на вышесказанное, данный вопрос, как и в случае с «цехами», невозможно представить во всей полноте на страницах моей книги. Я намеренно оставлю в стороне некоторые базовые аспекты проблемы, которые, как мне кажется, находятся за пределами «человеческого» кадра. Так, речь не пойдет ни о доили пост-каролингских истоках «сеньории», ни о её частной или публичной природе, территориальных или иерархических параметрах этих ячеек управления, а тем более их эволюции между тысячным годом и XIV столетием, когда они были втиснуты в политические рамки королевского права. Также я не стану говорить о специфике сеньориальных полномочий Церкви (особенно монастырей), облике сеньориальной власти в городе, роли сеньориальных служащих, включая кюре, по отношении к подчиненному сословию. Я не стану подробно рассматривать «бан», то есть право судить, преследовать и облагать налогом вместо государства, которое долгое время пробудет в ослабленном состоянии. Напротив, я остановлюсь на влиянии, которое сеньория, а при случае и сам сеньор, оказывали на процесс объединения и дух сплочения людей, что, собственно, и является предметом моего исследования. Первым делом в глаза бросается принуждение, ставшее источником сплочения «подданных»; именно принуждение, которое иногда называют сеньориальным «терроризмом», обеспечило такую дурную славу средневековью, вкупе с настоящим потоком абсурдных легенд «романтического» происхождения, которые повествовали о господах, верхом вытаптывавших поля с их же собственным урожаем, насиловавших девушек, бросавших людей в «забывайки» (если не хотелось устраивать очередную резню), обрекавших на голодную смерть нищих. Было бы уместно напомнить, что сумма сборов, которую приходилось платить сеньориальному сержанту, была значительно ниже той, что в наши дни требует фининспектор, что правосудие, которое сеньор вершил у подножия своего замка, была гораздо более быстрым и милосердным, чем наши нескончаемые и сомнительные процессы, что охрана порядка, поддерживаемая силами конных сержантов или профессиональных воинов, размещавшихся в замках, была не менее эффективной, чем та, за которой ныне следят многочисленные, но при том несостоятельные бригады полицейских; и что псевдо-«феодальная анархия» является мифом, поскольку, возможно, никогда еще люди не удерживались в повиновении властью лучше, чем в те времена. Принуждение к воинской службе? Да о ней и речи не шло, поскольку простые люди слыли непригодными к боевым действиям; службу им заменяли налог или несколько дней земляных работ. «Баналитетные» требования использовать сеньориальные мельницу или пресс? Но плата за пользование этими удобными механизмами — что, кстати, также способствовало встречам людей — была намного ниже, чем наш жилищный налог. Я мог бы продолжить и дальше, упомянув в том же ключе об изъятии доли от продуктов труда, торговых сборах за проезд или добавочную стоимость, и даже ограничении прав человека. В довершение всего отмечу, что крестьянские — и даже городские — восстания не ставили перед собой цель, по крайней мере до XIV столетия, низвергнуть «сеньориальную систему»; они были вызваны либо отклонениями, либо нищетой.
Стоять в очереди к мельнице, вместе прочищать ров вокруг замка, всем селом работать в течение нескольких дней на господской земле — уже это одно объединяло людей между собой; но еще более сплачивающей силой сеньории были «кутюмы», «вольности», вытребованные у господина. Иногда приходилось платить для того, чтобы сеньор уступил или поделился правами; но, как правило, сам господин не очень-то сопротивлялся, поскольку понимал, что происходящее — в его собственных интересах: работники оставались на прежнем месте, он же упрочивал свою власть над ними путем незначительных уступок, передавая в общее пользование то, чем не мог пользоваться самостоятельно — леса, пруды, заповедники. Большинство этих «отказов» стали возможны благодаря договоренности, об этапах которой мы знаем довольно мало; наверняка господин вел себя сговорчиво, если только речь не заходила о его праве судить и воевать; но нужно было платить, чтобы он уступил право доступа на пустующие земли, выпасы, чащобы, целину, лесосеки, становившиеся затем «общинными». По итогам взаимных уступок можно было составить письменный акт. Они во множестве сохранились от Испании уже в X веке, Северной Франции в XI–XII веках, Германии и Италии в XIII веке. В этих документах речь шла об увеличивавшейся площади пахотных участков для крестьянства; деньгах для сеньоров, чье снаряжении и расходы на поддержание престижа постоянно возрастали. Все эти «хартии», «ассизы», «перечни прав», «фуэрос» стали зримым воплощением крестьянских «завоеваний».
Впрочем, не будем впадать в крайность и воображать себе этакий «золотой век», хоть некоторые следы его и прослеживаются в период между 1180-ми и 1240-ми годами. Встречались и дурные господа, кого взаимные раздоры заставляли забыть о собственной выгоде или те, кто проникся духом «классовой борьбы», чьи отголоски доносит до нас литература того времени. Худшими из них были служители Церкви, особенно цистерцианцы, рьяные приверженцы «самостоятельной обработки земли», не сулившей крестьянам никакой выгоды. Что касается самих деревенских жителей, с трудом верится, что все они смогли получить и насладиться пожалованными привилегиями, уж больно безмятежная картина получается: скорее стоит предположить, что все более и более широкая социальная пропасть разделила одних, способных заплатить общую сумму за вырванные у сеньора преимущества, и других, кто остался ни с чем. В городах, которые так часто приводят в пример, этот внутренний разлом был еще более заметным, поскольку те горожане, кто вел борьбу за освобождение, уже принадлежали к кругу привилегированных, будь то цеховые мастера, городские аристократы, купцы или судовладельцы: и они не забудут себя при распределении полученных от сеньора прав. Исследователи привыкли расхваливать и пристально вглядываться в тексты, выпущенные городскими властями; в них можно найти, в том числе, и меры по образованию самоуправления и воинского ополчения, подкрепленные клятвой «общины», то есть самопроизвольной взаимопомощи, как это было в конце XI–XII веков в Нидерландах и Италии; однако различные социальные условия и особый для каждой местности хронологический ритм позволяют нам усомниться в правильности вывода, который уже давно стал своего рода историографической Вульгатой, — о том, что движение городов якобы намного опережало развитие деревень. Аргументы, подкрепляющие одну и другую версии, нам не так уж и важны: люди собирались вместе — и это главное.
Смех и игра
В любой культуре существует целый набор игр: некоторые из них, такие как метание каких-либо предметов или испытание своей силы, были везде и всегда. Что касается смеха, который вполне обоснованно считают «неотъемлемой чертой человека», недалеко ушедшей от самодовольства, то он был во все времена, даже если кто-то с этим и не соглашается! Но если существовали и индивидуальные игры — а смеяться можно и в одиночестве, — то все же кажется, что природа этих проявлений тела и души скорее коллективная.
Пробовать найти определение смеху — значит обречь себя на бесплодные поиски. Все же смех является зримым выражением естественной расположенности к радости, как слезы — к скорби. Впрочем, это веселье или огорчение не обязательно передаются мускульными и железистыми движениями, которые видны другому человеку; можно ограничиться легким намеком на гримасу или слегка повлажневшими глазами. Но людям средневековья сдержанность была чужда: их характерные реакции всегда были грубыми и резкими. В них сочетались, как я уже говорил, добрая воля и жестокость, ярость и милосердие, смех и слезы; и последние были неистощимы, шумны и необузданны. Улыбка и сдержанная печаль были искусственным, вынужденным поведением и, кроме того, приберегались для «куртуазных» приемов, где царило лицемерие; поэтому они всегда появлялись в произведениях поэтов и романистов, но почти никогда не встречались у художников и хронистов. Но когда выходишь за рамки тесного пространства «классовых» чувств, то разом оказываешься в водовороте бурных и шумных возгласов, криков и рыданий; жесты и гримасы всегда чрезмерны, конечности вывернуты, рты широко разинуты — в глаза бросается самая живая жестикуляция. Общая литература, сказы, новеллы и фаблио, иногда отдельные скульптуры предоставят нам тысячи примеров смеха: неожиданный и комичный спектакль, такой, как смешное падение, ловкий фортель, выкинутый с богачом, удачное словцо, оброненное мальчишкой-певчим; и, естественно, неисчерпаемый запас насмешек и каламбуров, сексуального свойства у мужчин, скатологического у женщин. Взрывы хохота сотрясали таверны, были слышны на улице и рынках. Лишь Церковь хмурилась: она без труда различала под этим налетом веселья неспособность противостоять соблазну перед сплетнями и завистью, этим источником беспорядка. И она всерьез подняла поистине неразрешимый вопрос: «А смеялся ли сам Христос?»
Радость, особенно коллективная радость, прежде всего находила свое выражение в праздниках. В средние века люди всегда ценили праздники, и сегодня они по-прежнему интересуют муниципалитеты, которые гонятся за малой выгодой за отсутствием подлинных исторических достопримечательностей. Поводов для празднеств было множество — как, например, въезд правителей в города или скромное празднование по поводу удачных родов в деревне. Иногда они были ежегодными ритуалами, хотя бы и уходящими корнями в языческое прошлое, на которое наложилось христианство: несомненно, Рождество, Богоявление, когда славили царей-волхвов, Сретенье, когда отмечали успешное избавление от тягости Девы Марии, Пасха, или, точнее, «цветущая Пасха», то есть вербное воскресенье, день вступления Христа в Иерусалим, затем Троицын день, Вознесение, день Иоанна Крестителя и т. п. Все они, или почти все, имели мирские истоки с сексуальной или хтонической коннотацией. Они также сопровождались пиршественными ритуалами (ели свинину, лепешки, блины или ягнятину) или сельскими работами (жгли сорняки, прогоняли насекомых, собирали животных). Церковь осознала и взяла на вооружение эти языческие аспекты: после бури V–IX веков, обрушившейся на simulacra, завезенные с Востока или дальнего Запада, она в конце концов признала, что мольбу, обращенную к Луне, или благословенную воду, пролитую на засушливое поле, все же можно использовать к вящей славе Господней. Напротив, она потерпела неудачу с празднествами, по сути своей противостоящими порядку: «празднеством безумцев», 1 января, когда все вставало с ног на голову, в память о дне, когда римские магистраты вступали в должность, последним днем карнавала, сатанинским протестом против грядущего Поста, шаривари, которое устраивали молодежь при виде лицемерного брачного союза.
Все эти праздники удивляют нас своим разнообразием, изобилием, красочностью. Если мы хотим лучше понять их, нужно вспомнить, что на протяжении этих столетий работа была связана с принуждением, и otium, отдых, был желанным идеалом, которого старались достичь. В свое время удалось подсчитать, что, принимая во внимание все временные и пространственные нюансы, как в деревне, так и в городе около трети дней в году были «нерабочими» по причине или в результате народных гуляний. Естественно, в процессиях, которые устраивались по этому случаю, с крестом и хоругвями во главе, люди не только смеялись и кричали, но и пели хором. Вот область, о которой нам практически ничего не известно. До нас дошли изображения, живописные или скульптурные, виелл с двумя струнами, рожков, флейт, барабанов; иногда в домах заводили псалтериум с 32 струнами — дальний предшественник нашего пианино. До наших дней также сохранились манускрипты «музыкальных нот», изобретенные в середине XI века Гвидо из Ареццо: благодаря этому новшеству стало возможно размещать ноты по гамме вместо того, чтобы просто обозначать знаками (невмами, от греч. рпеита — дыхание) восходящее или нисходящее движение мелодии. Но эти зачатки сольфеджио применялись только в отношении литургической музыки, причем без особой модуляции — можно сказать, церковному пению; таким образом, мы ничего не знаем ни о народных мелодиях, ни о песнях, которые женщины напевали за работой, ни о песнях для пира и танца. А ведь праздник не обходился без танцев. Мы не испытываем недостатка в изображениях, на которых горожане и крестьяне встают в круг (мужчины — в своей, женщины — в свой), ритмично пристукивая своими сабо, двигаясь в такт руками и телом. И хотя кажется, что танец гораздо реже можно было встретить в высшей социальной среде города, все же именно в ней (но не перед XV веком) родился танец вдвоем, кароль, во время которого тела танцующих соприкасались — о, ужас и развращенность, при виде которых служители Церкви закрывали лицо: ведь если каноники сами и танцевали перед храмовым алтарем по некоторым праздникам, то при этом целомудренно держали друг друга за палец.