Люди средневековья
Шрифт:
Словесное насилие, прямое или скрытое, открыто противоречит Любви и Миру; в конце концов оно приводит к физической жестокости. Представим, как сеньориальный или городской сержант грубо хватает за шиворот, швыряет на землю или бьет предполагаемого преступника — примеров такого поведения низшего звена полиции можно встретить везде и во все времена; можно только предположить, что возможности телесной или юридической защиты человека, подозреваемого в подлоге или мятеже, в то время были невелики, а это не могло не поспособствовать возникновению климата враждебности между обвиняемым и чиновником, исполняющим приказы своего господина. Грамоты о помилованиях пестрят отчетами о том, как подозреваемые, иногда сбившись в банды, сшибали наземь, ранили или даже убивали сержантов. В «страхе» толпа, без труда поддавшись уговорам зачинщика, нападала на представителя коммунальной или королевской власти. Но, в отличие от нашего времени, при этом никто и не думал посягать на верховную власть: ведь король не может знать всего, что происходит в его королевстве; можно по пальцам пересчитать случаи, когда монархов — они, по правде сказать, были помазанниками Божьими — или великих принцев убивали; когда в начале XV века убили герцогов Орлеанского и Бургундского, верх взяли вульгарные эмоции; к тому же толпа не осознавала всех политических последствий этого акта.
Но такие судьбоносные события происходили крайне редко, и они не должны затмевать мелкое повседневное насилие, которое претворяли в жизнь не столько жестокими, сколько хитроумными методами; мы бы назвали такой способ действий «хулиганством»: например, группа вилланов ночью переставляла межи, отмечавшие границу владений их господина; крестьяне тайно браконьерствовали, расставляя капканы и силки, тишком рубили деревья из дубовой рощи, принадлежавшей их сеньору, горожане обвешивали покупателей на рынке или в порту. Подобные поступки преследовали только одну цель — выгоду. Но в этой скрытой борьбе, к которой добавлялись уклонение от барщины, порча рабочего инвентаря, выпечка слишком легкого хлеба и производство укороченного сукна, историк часто слишком торопится видеть вызревающие
Все эти мужчины, и даже все эти женщины, потрясавшие кинжалом или оскорблявшие свою жертву, были простолюдинами. В принципе, они не имели права применять силу, так же как и духовенство из первого сословия; взяться за оружие для них значило презреть волю Господа. А для воинов, bellatores, применение оружия наоборот было ремеслом, обязанностью, «служением». Я не собираюсь рассказывать о войнах или изучать менталитет людей меча; но воины, хотя и составляли меньшинство в обществе, играли в нем необычайно значимую роль, на которой мне придется остановиться. В который раз традиционная историография впадает в заблуждение, утверждая, что нескончаемые конфликты, династические или иные, захваты замков, шумные кавалькады «дворян и благородных дам» ввергли средневековье в океан кровавого, «анархического» и бессмысленного беспорядка. Но это неверная интерпретация подобных «войн». Речь идет лишь о самой повседневной, самой естественной деятельности «благородных» людей, носивших оружие, для которых такое поведение было привычным образом жизни. Werra, или «набег», как его называли, если он затягивался и принимал серьезный политический оборот, был не чем иным, как простым налетом длительностью в несколько дней, который устраивала шайка из нескольких молодых всадников, в той или иной степени связанных узами родства, на соседний замок; причинами этой военной операции могли стать оскорбленная честь, зависть, желание развлечься, наконец, похитить девушку или раздобыть немного денег. По пути нападавшие сжигали случайную хижину или городскую ратушу. Затем следовало бурное примирение с пирушками, поцелуями и дружескими клятвами. Но вне зависимости от колорита, менявшегося с каждым столетием, этот опасный климат не был привлекателен для простого народа, который рисковал потерять не только свое имущество, но и жизнь. Вот эти-то военные налеты и создали средневековью дурную репутацию. Но суждение это слишком поспешно, тем более что в средние века велись и настоящие, публичные войны (bellum), организованные должным образом, затягивавшиеся на длительное время. Правда, случались они довольно редко. Эти войны вели могущественные персонажи или, — если король и граф не возглавляли поход, — собирали ост (ost), ополчение. В таком случае дело принимало серьезный оборот: свыше несколько тысяч бойцов, обоз, возмещение павших лошадей, убитые или, скорее, взятые в плен ради выкупа. Мотивы подобных войн очевидны: политические — а в Позднее средневековье даже экономические — проблемы. Но сами военные действия развивались вяло: осады, западни, грабительские налеты. Битвы в прямом значении этого слова были исключительным событием и довольно редко имели решающее значение на исход кампании, разве что в них гибло большое число людей. С другой стороны, временная протяженность этих войн была большой, и прекращались они чаще всего после того, как противники выбивались из сил. Но, с другой стороны, ошибочно было бы верить, что сами военные кампании длились долго. Ни во время германских походов на Италию и Рим (1050–1200), ни во время двух крупномасштабных столкновений между королями Франции и Англии — первое датируется 1153–1259, второе — 1337–1453 годами — никогда не приходилось сражаться безостановочно. Наиболее удачным примером, который так часто приводят во Франции, может стать Столетняя война: из 130 с лишним лет этого конфликта, лишь на протяжении половины из них происходили «набеги», в реальности затронувшие очень незначительную площадь Французского королевства.
В задачу моей книги не входит рассказывать о численности, вооружении, тактике, боевых потерях и политических последствиях средневековых войн. Я вернусь к моему сюжету, начав оценивать их стоимость, возраставшую по мере совершенствования вооружения или массовой вербовки наемников в XIV–XV веках. Эти расходы можно было возместить за счет выкупа, добычи или реквизиций. Уже в начале XII века аббат Клюни Петр говорил, что «на войну манит запах денег». Чтобы одержать победу, нужно было тратить деньги, а чтобы платить, нужно было их доставать; если же война принимала дурной оборот, нужно было начинать заново — таковы были движущие силы постоянно возобновлявшихся конфликтов. А кому приходилось за все это расплачиваться, если не простолюдинам: реквизиции оружия и лошадей, поборы на оборонительные сооружения, exactio, «талья», выплаты выкупа за господина, попавшего в плен, угон скота, грабеж и поджог риг, домов, разорение виноградников? Конечно, в принципе, все свободные люди были обязаны служить в войске, но вскоре оказалось, что в сражении они действуют неэффективно; и именно тогда, в конце XI века, сформировалось убеждение, что в войне должны участвовать только воины, bellatores. У этой эволюции было два основных последствия: поскольку свободные люди не рисковали своими жизнями, им пришлось платить деньгами и отработками. Если же бойцов не хватало, приходилось прибегать к услугам наемников; но в перерыве между двумя военными кампаниями они зарабатывали себе на жизнь, грабя города и деревни, что причиняло народу еще большие страдания, чем требования их господина. Впервые с этим злом — нередко по инициативе королевской власти, — познакомились во Франции, Англии, позднее Кастилии затем в Италии и Нидерландах около середины XII века — по решению городских властей, — где это явление достигло апогея в XIV веке. Люди, стекавшиеся в наемные отряды, «руты», «компании», были родом из стран с переизбытком населения или попросту слишком бедных. Их называли по месту происхождения, что не всегда соответствовало правде: брабантцами, генуэзцами, наваррцами. Наемники поступали под начало командиров, которые заключали договор, condotta, с городами или правителями, и сражались — как правило, крайне успешно, — за того, кто платил больше. И потому как сельской местности, так и в городах население прекрасно понимало, что в конце концов им придется откупаться от наемников: за приближением «кайманов», «живодеров» и прочих наемных отрядов внимательно следили и в случае угрозы с их стороны захлопывали городские ворота или спасались бегством в лес.
В средние века было еще две разновидности военной деятельности. Первая не оказала никакого влияния на народную среду и имела отношение к играм и воображению аристократии. Одной из разновидностей этой деятельности были путешествия странствующих рыцарей в поисках приключений и индивидуальных подвигов: они отправлялись на поиски девушки, поединка или — чтобы вызвать восхищение окружающих — святого сосуда Грааль. Покров «куртуазности» прикрывал эти искания, которыми без устали восхищаются историки литературы или историографии; но едва ли рассказы о приключениях Персеваля и рыцарей короля Артура или ударах мечом Роланда обогревали по вечерам сердца обитателей лачуг или служили образцом для подражания простому человеку, кем бы он ни был. И конные схватки отрядов на турнирах, которые растягивались на несколько дней и скрашивали жизнь в замках на протяжении XII–XIII веков, были интересны для зрителей из народа только в том случае, если нисходили до уровня индивидуальных стычек между бойцами, при необходимости прославляемых в качестве спортивных героев.
Вторая разновидность военного дела в средние века куда более важна. Речь идет о крестовом походе — святой войне с язычниками или неверными. Эта война была справедливой: Церковь её проповедовала, короли и императоры её вели. Легко задаться вопросом о мотивациях участников похода, но при этом необходимо учитывать множество нюансов: демографический избыток младших и безземельных сыновей знати? Поиск выходов на уровень международной торговли? Проявление воинственного духа, который не удалось обуздать с помощью Божьего мира? Реальная угроза мусульманского натиска в районе Средиземноморья? Все эти мотивы имели место, без сомнения, но основную роль сыграло агрессивное движение благочестия, не с целью обратить мусульман в христианскую веру, а оттеснить ислам — христианский джихад. Вырвать Иерусалим у египтян, арабов и турок, занять прочные позиции на всем ближневосточном побережье, вернуть себе Испанию, Сицилию и Апулию — все эти задачи были связаны не только с политикой или выгодой. В исламских странах это быстро поняли и до сих пор сохраняют об этом любопытные воспоминания. Ведь дело касается не только крупных экспедиций во главе с высшей знатью, которые заботливо пронумерованы традиционной историографией; речь идет о мощном народном движении, благочестивом порыве, вооруженном паломничестве, в котором всякий мог испытать свои силы. Да и не было множества крестовых походов — был один крестовый поход: каждый год нескончаемым потоком, по суше или по морю, сеньоры, а также слуги, крестьяне, купцы отправлялись на Восток. Путь был сложен и разорителен, возвращение неопределенно, опасность вполне реальна — гибель или плен; но паломничество в земли, по которым в свое время ходили Иисус и его апостолы, положило начало великой эпохе набожности в Западной Европе в 1060–1300-х годах. Оно затронуло всех и вся, и источники об этом свидетельствуют: в лачугах говорили о Гробе Господнем и Саладине, а не о Ланселоте и Гвиневере.
Война с её шлейфом насилия и разорения была, конечно, «негативным побочным эффектом» претворения в жизнь Мира и Закона. Итак, я подошел к последнему вопросу — деньгам, которые завладели сегодня всей нашей повседневной жизнью, если не всеми нашими помыслами. Я имею в виду вовсе не государственные или личные финансы, зарплату или выплаты, чеканку или обращение монеты, счетные или банковские операции, монетарную политику или денежную массу, торговлю или товарообмен; речь идет только о месте, которое деньги занимали в менталитете, восприятии окружающей жизни любого человека того времени и, кроме того, сословия, к которому он принадлежал. Первое мое замечание будет посвящено роли, которую играл монетарный инструмент в средние века: до XIII века, а в случае с сельскими местностями еще позже, деньги были вторичным элементом повседневной жизни. Хуже: они находились под своего рода табу, который предписывалось соблюдать. От золотого тельца до Иуды Библия обрекает их на презрение Господне; из языческих авторов Аристотель также оспаривал власть денег, хотя античная экономика и была с ними знакома. Конечно, христианская Церковь мирилась с существованием торговли и богатства, но считала их нечестивым делом и отдавала предпочтение бедности — ведь одновременно служить «Богу и Мамоне» негоже; со своей стороны, св. Лука обличал в них символ развращенности — развращенности плоти, над которой властвуют деньги, и души, охваченной завистью и вожделением. До XIII века это категоричное отрицание денег поддерживалось земельной природой экономики: экономики существования, в рамках которой потребности населения вполне удовлетворялись за счет обмена, отдара, натурального объекта, будь то штраф, побор или жалованье. И только после расцвета городов и формирования группы профессиональных купцов, произошедших в период между 1100-ми и 1250-ми годами (в зависимости от конкретного региона), деньги постепенно стали проникать в торговлю и повседневную жизнь. Церковь по-прежнему настаивала — вопреки всей очевидности и участию, которое она сама принимала в денежном обороте, — что деньги или манипуляции с ними следует рассматривать как источник греха, а тем более торговлю, вложение капитала и ожидаемые барыши. Но наибольший её гнев вызывало ростовщичество, предоставлявшее средства для инвестирования, которого, кстати, не чуралось и само духовенство. Брать проценты сверх оговоренной ссуды под предлогом возможного риска или упущенной выгоды равносильно продаже времени, на который предоставлен заем; а ведь один лишь Господь властен над временем. Таким образом, ростовщичество — наказуемый грех воровства; если же условия займа слишком тяжелы (например, процент превышает 20% со всей суммы), то это смертный грех, отдающий душу заимодавца в лапы сатаны. Так каким образом вели себя простые люди, столкнувшись с этим осуждением, которым при необходимости пренебрегала сама Церковь? Способны ли были они противостоять этому искушению? В городах, без сомнения, нет; помимо увеличения количества счетной документации, городской или сеньориальной, в литературе XIV века присутствует деление на социальные группы в зависимости от движимого имущества или денежного состояния. Процесс менее заметен в сельской местности, и до 1400 или даже 1450 года недовольство повышающимися налогами не будет занимать серьезное место среди главных причин крестьянского повстанческого движения: около 1350 года «жаки» Парижского бассейна подняли мятеж из-за упадка сеньориальной власти и её судебных полномочий. В конечном счете, я не считаю обоснованным искать — тем более с остервенением, как и поныне поступают многие историки, — следы средневековой «капиталистической системы» в период между 1450–1500-ми годами, а в городах — исключительно в этот момент.
И чужие люди
Итак, человек прибыл из иных краев, пусть даже и находящихся по соседству; он слышал, что здесь приезжих без труда принимают при условии выплаты «въездной пошлины»; и он старается не упоминать, кем является, свободным или нет, на тот случай, если прежний господин попытается вернуть его обратно. Ему легче укрыться в городе, о котором говорили — правда, скорее горделиво, нежели уверенно, — что «городской воздух делает свободным» (Luft nacht fret). Но, невзирая на все это, он все равно «чужак», пришелец, «чужестранец» (от лат. alibi, из другого места), «из внешнего мира» (от лат. fortis, извне), «иностранец». Он не может рассчитывать на заступничество ни закона, ни общей клятвы; ему закрыт доступ на заседания суда, он не вправе выступать в качестве истца. Самое большее, на что он может рассчитывать в случае опасности, — найти относительную защиту у братства, за которую ему придется дорого заплатить, или примкнуть к цеху, если ему разрешено заниматься каким-либо ремеслом. Впрочем, господа, когда им не хватало рабочей силы, сами могли разыскивать таких людей, «гостей», и посылать их, например, раскорчевывать землю или выполнять извозную службу. Однако наш «мигрант» мог быть и случайным прохожим — студентом, купцом, странствующим проповедником — его называли «gyrovague» — или артистом, скитающимся от одного замка к другому, скоморохом, трувером, возможно, паломником и чиновником, переведенным с одного поста на другой. По пути все эти люди вступали с встречными в контакт, правда, поверхностный и скоротечный. Напротив, когда чужак обосновывался на новом месте, а вокруг него складывалась своя, особая группа из его родных или товарищей, вот тогда действительно возникало поле для взаимодействия с местным населением.
Ксенофобия — всеобщее животное чувство; оно основано на почти биологической реакции отторжения существа иной крови, другого рода, другой натуры; и в этом отношении человек отличается от животных только тем, что пытается — более или менее энергично, — подавить этот отрицательный порыв. В древности люди активно пестовали недружественный индивидуализм. Даже античные философы, из числа наиболее открытых миру, распределяли людей по группам в зависимости от их языка, внешнего вида, нравов, даже если эти «категории», как писал Аристотель, вызывали не столько ненависть или презрение, а недоверие и непонимание. И только в позднюю римскую эпоху слово «варвар» утратило свое первоначальное значение «бородатый» или «плохо говоривший» и приобрело ярко выраженную негативную окраску. Конечно, Библия, волхвы или христианские послания привнесли свои нюансы, причем не без надежных a priori; ведь если Господь утверждал, что не делает различий между своими творениями, то он все же «избрал» еврейский народ в качестве глашатая своего Закона. Кроме того, если христианская религия заявляет, что должна объединять всех людей, то св. Павел все же отличал христиан от «язычников» и «прочих». Таким образом, это объясняет, почему в средние века люди были глубоко враждебны чужакам. Не из-за их биологических отличий, цвета кожи, волосяного покрова, возможно даже, не из-за их языка и религии; просто подозревали, что чужакам свойственны нравы, присущие их родной группе: и здесь воображение играло более важную роль, чем знание. Чужестранец излучал угрозу; он не принадлежал ни к одним коллективным структурам; сомневались, знает ли он, что такое честь; его легко обвиняли в преступлениях, обмане и отравлениях. Даже в тех местах, где в конце концов стали принимать чужаков, как, например, в итальянских городах, им присваивали особый статус, начисляли им штрафы по особому тарифу, угрожали конфисковать имущество после смерти («выморочное право»). Ситуация ухудшилась в XV веке, когда возникли два взаимодополняющих движения — усиление государства и зарождение «национального» чувства. С этого времени чужестранцу придется выбирать: либо стать «подданным государя», подчинившись общим правилам, либо бежать, или, в лучшем случае, обособиться и стать иностранцем в современном понимании слова.
Эта ксенофобия не имеет ничего общего с расизмом, выражаясь современным языком. Чтобы стать им, потребуется слияние чувств отторжения, презрения и невежества. Подобная участь никогда не постигнет студента в университете, посредника банковского филиала или даже беглого серва; все они — дети истинного Бога; иногда ученые слушают их с интересом, правители могут мимолетно заинтересоваться их судьбой. Но климат начал меняться, когда потускнел блеск христианства; тогда «неверный», сарацин, мавр, турок (все эти слова были взаимозаменяемы), короче, «магометане» превратились в «нечестивцев», пособников сатаны. Если у них и была душа, то они непременно продали её дьяволу. Какое чувство взяло верх — страх или презрение? Быть может, и то и другое. Конечно, в средние века было несколько любопытствующих умов, которые видели не только тюрбан или полумесяц: они переводили Коран, как Петр Достопочтенный в XII веке; они читали и обсуждали сочинения врача Авиценны, философа Аверроэса; некоторые из них с волнением рассказывали о благородстве Саладина, а иногда даже испытывали восхищение, как, например, император Фридрих II (правда, его отлучили от Церкви), которому «нравилось слушать, как в ночи звучит клич муэдзина». Но все это забавы богатых и образованных людей; в простом народе по-прежнему превалировало видение ортодоксальной Церкви: обозвать человека «сарацином» значило нанести ему смертельное оскорбление — все равно, что назвать его «преступником» и «человеком вне закона». По правде сказать, в христианском мире встречались мусульмане, но их было немного: всего две группы, занимавшие второстепенное положение, как в численном, так и экономическом отношении. К тому же все они проживали в средиземноморском регионе, и принадлежали к тем мусульманам, которых либо не пытались, либо не смогли обратить в христианскую веру. Прежде всего, это были рабы, проданные после набега или по трафику богатым купцам, в известных случаях Церкви; они жили в Лигурии, Леванте, Каталонии, Провансе и выполняли обязанности подсобных работников, слуг. Условия содержания были предельно жестокими, доходившими до смертной казни, как во времена античности; жалкой лазейкой, позволяющей улучшить свое положение, было назначение на должность заведующего хозяйской конюшней или покоями. И на этот раз, возможно, появится представление о презренной расе, ибо после 1400 года рабами прежде всего становятся негры, чей цвет кожи сравнивали с излюбленным цветом зла. Другие мусульмане находились в особом положении: речь идет о мудехарах Сицилии, Португалии, Андалусии, которые не бежали перед натиском христианской Реконкисты в Испании и островах в 1170–1300-х годах; под властью христиан они по-прежнему говорили на арабском языке, исповедовали свою веру и жили по своим законам. Поскольку они были изолированы — после собора 1214 года им предписывалось носить особую одежду — и не поднимали серьезных восстаний против своих господ, то их оставили в покое, если не считать пользы, которую они приносили в ремесле и торговле. Но презрительное отношение к ним постепенно вырисовывается на горизонте.