Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
Он слышал, о чем говорилось, и вошел, чтобы опрокинуть все доводы Ковалевского, которому подал руку, глядя в это время на Истопина.
– Хороши же мы будем, - сразу с подхода заговорил он, - если разрешим разместить полк в Коссуве! Тогда нам всякий скажет: "Что же вы были за дураки - держали другой полк в землянках, когда были для него налицо хорошие квартиры, а?"
– Вот именно, пхе! Вот именно так и могут сказать!
– тут же согласился со своим начальником штаба Истопин, но, поняв, что это еще недостаточное основание для продолжения глупости, он добавил: - Кроме того, место корпусного резерва именно там, где эти землянки, - в четырех-пяти
– Конечно, штаб полка может быть помещен в селе Коссув, - добавил Полымев.
За это ухватился Ковалевский:
– Может быть, кроме штаба полка, разрешите хотя бы две роты только поместить там тоже, две роты наиболее слабых, истощенных, полуобмороженных людей, ваше превосходительство?
Истопин вопросительно поглядел на Полымева, проговорив задумчиво:
– Две роты, а? Пожалуй, две роты... пхе...
– Две роты, я думаю, можно будет, - отозвался Полымев.
Ковалевский поблагодарил и за это, откланялся и вышел. У него мгновенно возник план "недослышки", недопонимания насчет двух рот: он решил две роты, наиболее сохранивших силы, оставить в поле, остальные увести в Коссув. Он вполне был уверен в том, что ни Истопин, ни Полымев считать его рот не будут. Он справился у адъютанта Истопина, где можно достать жердей, хвороста, соломы для землянок, и, установив, что это можно добыть в тот же день, поскакал к оставленному полку.
Он устал от бессонной ночи, завершившей собою несколько бессонных и почти бессонных ночей на фронте.
Ему хотелось есть, выпить подряд стакана два-три горячего крепкого чаю, и он вспомнил не без горечи, что в соседней с тою комнатой, в которой принял его Истопин, звякала посуда, расставляемая на столе для утреннего завтрака чинов штаба денщиками командира корпуса. Когда он услышал это радостное звяканье посуды, он подумал, что сам Истопин или свиноподобно толстый Полымев пригласят его к завтраку, и немало был удивлен, выходя, что ни тот, ни другой не вспомнили об этом.
Мягкие кресла в чехлах, малиновые бархатные драпри, подвязанные толстыми шнурами, картины на стенах и ковры на полу, - все это благополучие помещичьей усадьбы, пока еще не тронутое войною, так приятно поразившее его, когда он вошел, казалось ему теперь, когда он ехал, почти ничего не добившись, обратно, к брошенному под круглой сопкой в загаженной лощине полку, вопиющим наглым развратом, требующим немедленного уничтожения.
Это была штаб-квартира, в которой царил бесконечный винт; от карт тут досадливо отрывались иногда, когда устами Котовича или Палея испрашивались распоряжения, жизненно необходимые для фронта; тогда по телефону на фронт, гибельный и нелепый по своей неподготовленности, приходило распоряжение, удручавшее своею глупостью или отзывавшееся почти явной насмешкой. Так, когда в окопы для рот, занявших высоту 375, Ковалевский потребовал железных печей для кипячения воды, разогревания обеда, - просто, наконец, для согрева солдат, корпусный инженер, обитавший в этом же доме пани Богданович, ответил, что самое лучшее сделать в окопах печи из кирпича, который можно-де найти в изобилии поблизости. И печей не прислали, и дней десять, пока роты сидели в окопах, они ели холодный борщ, пили холодную воду, обогревались тем же теплом, какое предоставлено в конуре зимою цепной собаке.
Отсюда, из этого дома, притаившегося в вековом парке, около рыбного пруда, исходили однообразные и немногословные приказы о наступлении, в целях "развития успехов" корпуса Флуга. Отсюда однажды, правда, приехал Истопин в хату на Мазурах, но только потому, что туда же приехал и представитель командующего армией Щербачева: надо было показаться близ фронта, неудобно было перед высшим начальством беспечно просидеть эти несколько часов решительной атаки на всем фронте армии у себя за винтом, - пришлось на несколько часов пожертвовать удобствами и привычками.
Неловко было как-то даже и подъезжать к своему полку, когда две роты приходилось обидеть совершенно незаслуженно (Ковалевский решил уже окончательно оставить здесь в землянках только две роты, каких бы последствий ему это ни стоило); едва удержался он, чтобы не выругать Истопина и его начальника штаба во весь свой зычный голос перед посиневшими от холода и усталости солдатами, которых офицеры постарались поднять с привала и построить, завидев, что он едет.
Только здесь, на привале, под крутолобой сопкой, при дневном, хотя и неполном (день был облачный) свете, прапорщик Ливенцев увидел, как поредела его рота, как усох, обеднел людьми весь вообще полк, какие все стали ошарпанные, понурые, грязные, исхудалые, обросшие, постаревшие на десять лет.
Лицо подпоручика Кароли как-то неестественно сжалось в комок; очень вытянулся его нос, раздвоенный на конце, как клюв; густая седая щетина вылезла повсюду от уха до уха; черные глаза блестели лихорадочно. Никто бы в нем не узнал не только мариупольского адвоката, но даже совсем недавнего, довольно бравого командира роты, шагавшего по меотийским болотам от станции Ярмолинцы на фронт.
– Как самочувствие?
– спросил его Ливенцев.
Кароли выругался без особого жара и бедно по образам, но добавил неожиданно для Ливенцева:
– А здорово вы подались, Николай Иваныч! Как после тифа или подобной же стервочки, накажи меня бог!
– Гм... вот как? В зеркало не смотрел, не знаю.
Он держал в это время руку в кармане, а в руке - письмо Натальи Сергеевны, которое все не решался прочитать. После слов Кароли он вынул из кармана руку.
Прапорщик Аксютин кашлял и недоумевающе поводил при этом выкаченными от худобы глазами и отросшими усиками, тонко скрученными в две прямые стрелки. Он стал похож на полевого кузнечика, заболевшего гриппом.
– Спать хочу, - говорил он Ливенцеву, глядя на него пристальным, но кукольным взглядом.
– Если бы меня не будили, я проспал бы пять суток... Может быть, даже и больше...
Даже поручик Урфалов, которого Ливенцев все-таки ежедневно видел в окопах, здесь, вдали от них и после ночи похода, показался новым. Давно не бритый, он, конечно, так же украсился седою щетиной, как и Кароли, но он утратил свое восточное спокойствие, он забыл уже свою, казалось бы, приросшую к нему до гроба привычку начинать все, что бы ни говорил, со слов "изволите видеть". Эти два слова заставляют предполагать в говорящем большую выдержку, немалую утонченность и безукоризненный такт.
Теперь Урфалов был гневен.
– Даже в японскую войну, в Маньчжурии, так не издевались над нашим братом, армейцем!
– вскрикивал он, суча кулаки.
– За людей перестали считать, сукины дети! Кажется, ведь за нами никто не гонится, - неприятель не наступает нам на хвост, отчего же, спрашивается, такой беспорядок? И где же беспорядок такой, я вас спрашиваю? Под самым носом у корпусного... Радовались люди, что они в Галицию едут. Вот тебе и Галиция!
Солдаты, сбившись в кучки, пытались спать. Ругаться и про себя и вслух они уже устали.