Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
– Палач!.. Палач!
– вне себя раза три подряд выкрикнул Ливенцев, и Ковалевский как-то неестественно взвизгнул и выстрелил ему в грудь.
Этот выстрел совпал со вторым залпом по бабьюкам и Курбакину. Ливенцев упал лицом в снег.
Как раз в это время вышел из штаба Шаповалов, - шинель внакидку и с бумажкой в руке, - пошел к Ковалевскому и с подхода радостно закричал:
– Телефонограмма из штаба дивизии!
Ковалевский сунул браунинг не в кобуру, а в карман шинели и смотрел на него исподлобья. Вид у него был растерянно-одичалый. Это заметил
– В штабе корпуса решено сменить завтра наш полк во что бы то ни стало и при любой погоде! Отмучились наконец...
Когда Ковалевский взял бумажку, Шаповалов заметил то, чего прежде не разглядел за широкой фигурой командира полка: чье-то тело, лежащее ничком в снегу.
Он посмотрел вопросительно на Ковалевского, углубленного в бумажку, которую все скручивал и вырывал из рук ветер, - шагнул к телу, повернул его и вскрикнул:
– Ливенцев!
– Он жив?
– негромко спросил Ковалевский.
– Жив, кажется... Ну да, жив. Ливенцев, Николай Иванович!
– завозился около тела Шаповалов и, убедившись, что Ливенцев жив, спросил, подымаясь:
– Каким же образом это, господин полковник?
– Нечаянный выстрел, - сумрачно ответил Ковалевский.
– Распорядитесь, чтобы сейчас же отнесли на перевязку... А потом, я думаю, его можно будет сегодня же отвезти в санках в Коссув... Его и Аксютина тоже. Если завтра нас придут сменять, то эвакуацию больных можно начать сегодня... Ветер, кажется, слабеет... Я думаю, их довезут благополучно.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
О том, что расстреляно по приговору полевого суда за членовредительство пять человек из десятой роты, было объявлено в тот же вечер во всех ротах, но о том, что командиром полка ранен в грудь навылет командир десятой роты, знало в этот вечер всего несколько человек, бывших в то время в штабе полка. И передавалось это от одного к другому негромко и с оглядкой, как передаются несколько неудобные секреты.
На перевязочный пункт Ливенцев был доставлен как просто раненый, что на позициях событием не являлось, и как обычно раненому сделали ему там перевязку, не вдаваясь ни в какие расспросы. Сам же Ливенцев во время перевязки хотя и был в сознании, но держался угрюмо-сосредоточенно-молчаливо.
Узнать о его здоровье Ковалевский прислал одного из связистов с запиской на имя врача Адриянова, и тот ответил тоже письменно, что "рану можно отнести к разряду серьезных, так как пробито правое легкое, но непосредственной опасностью для жизни не угрожающих, если только не будет непредвиденных осложнений".
Ветер после захода солнца утих, и ночь обещала быть лунной.
Ковалевский передал в Коссув Ване Сыромолотову приказ выслать к хате на Мазурах широкие обывательские сани при хороших лошадях и принять в них двух офицеров - Ливенцева и Аксютина - для дальнейшей эвакуации.
Чтобы довезти обоих до хаты на Мазурах, Ковалевский давал свои санки, взятые у коссувского ксендза; однако уложить в них двоих тепло укутанных оказалось невозможным. Тогда Ковалевский приказал:
– Аксютина оставить до завтра, Ливенцева же отправить немедленно.
И Ливенцева повезли в тыл. Он понимал, конечно, что, отдав ему предпочтение перед Аксютиным, Ковалевский заботился не об успешнейшем лечении его в полковом околотке в селе Коссуве, а только о том, чтобы его, даже и раненого, не было на позициях, где он так вредно действует на солдат.
Между тем, как это ни казалось странным самому Ливенцеву, озноб, напоминавший ему в последние два дня забытые было болезни его детства, теперь почему-то его оставил, боль же в груди он чувствовал только при толчках на ухабах. Это была острая, колющая боль, и чтоб ее не увеличивать, он, по совету фельдшера, которого дал ему в провожатые Адриянов, старался дышать только носом, неглубоко и часто.
А когда пара старательных, хотя и голодных, лошадей, густо пахнущих трудовым потом, довезла его до хаты на Мазурах, он увидал около этой хаты, одинокой и памятной по первому дню наступления, темные, но крикливые толпы, - в окошках хаты виднелся свет, часто отворялись двери, и в желтой яркой пасти их двигались густо сплоченные серые шапки, шинели, башлыки, - и все это в клубах пара.
– Да это что же такое? Это ведь, похоже, наши, какие ушли в обед, а? оживленно толкнул фельдшер кучера.
Кучер огляделся кругом и сразу повеселел:
– Наши, а то чьи же!.. И даже подводы тут, вон, наши две стоят.
Действительно, и Ливенцев, присмотревшись, различил в стороне две высокие ротные подводы, с колес которых очищали налипший снег. Кроме того, несколько верховых лошадей стояли тут же и жевали что-то разбросанное по снегу, - сено или солому.
Фельдшер пошел в хату узнавать, что тут такое, и скоро вернулся.
– Кружку чаю, если желаете согреться, могут вам вынести, - сказал он. А толпятся тут это, конечно, все наши, сердечные. Очень помороженных есть человек двадцать пять, таких, что ходить уж они не могут. Те там в углах лежат, стонут... А семнадцать человек, говорят, пропало совсем...
– Как пропало?
– слабо спросил Ливенцев.
– Ну, то есть ослабели очень, упали, их снегом и замело, - и крышка! И этих, какие дошли, их ведь верховые встречали, начальник дивизии послал. Верховые же эти сноп камыша везли, - вешки по дороге ставили, а потом наших окружили со всех сторон, как все равно конвойная команда, - и как какой ослабеет, они его к себе на седло. Вот кое-как и добрались... И нам тоже дорогу протоптали.
– Так вон какой путь оказался, значит... самый правильный... Я так и предполагал, конечно, - пробормотал Ливенцев, думая об этих, ушедших большою толпой из ненавистных окопов.
В это время очень знакомый женский деловитый голос раздался вблизи:
– Где тут лежит в санках офицер раненый?.. Кому тут кружку чаю просили?
Какая-то маленькая женщина в теплой шубке с белой повязкой на рукаве и белым вязаным платком на голове вышла из хаты с дымящейся кружкой в руке, попав как раз в полосу света из окошка.