Лютый остров
Шрифт:
– Но... все ведь... – залепетал Орешник, – все говорят...
– Все – это дворовые девки и безголовые твои дружки, с которыми я тебе по малолетству твоему позволял сношенье иметь. Вижу, зря позволял. Тому теперь край. Ты не мальчишка больше, Орко, тебе пора уже мужчиной стать и иметь свою голову на плечах. Древля – глава Купеческого Дома, вхожий к кнежу Стуже во двор. Породниться с ним – большее, чем я мог желать и для себя, и для тебя. Дела наши сразу в гору пойдут, а это сейчас нам нужно как никогда. Ты читал расходную книгу, как я велел тебе сегодня? Ну? Читал?
– Читал...
– Что увидел? Что понял? Отвечай.
Орешник снова сглотнул. Щека пылала так, будто к
– Так, – не дождавшись ответа, сказал Мох. – Добро, я сам тебе скажу, да попроще, чтобы ты уразумел. За последнее лето доходы с продажи шерсти упали втрое – оттого, что стали ходить теперь торговые суда из Северного Даланая. Тамошний люд коз разводит, хорошую делает пряжу. За неделю ее там выделывают столько, сколько наши загорбычевские поставщики выделают за шесть. А тут кнеж еще подать на перепродажу поднял вдвое, чтоб усмирить купцов-перекупщиков, таких, как я, – много нас развелось нынче, больно прибыльное это дело. И только те, кто состоит в Купеческом Доме, от этой новой подати избавлены. Понимаешь, сын, к чему веду?
Орешник с трудом кивнул. Он понимал. Он знал, что сыновнее послушание, забота о благополучии не только своем, но и отца с матерью, взгляд в день завтрашний – словом, все, что собралось в этом новом и неприятном понятии «долг», понуждает его кивать и соглашаться. Но нутро все равно жгло взглядом, пойманным сквозь зазорину в бревенчатом частоколе бани – взглядом глаза в глаза, будто знала она, что он там... хотя никак не могла знать.
– Ты же сам ее видел, отец. Разве же ты... не почувствовал?
Он не то говорил, что надо, совсем не то, и так муторно и тоскливо от этого было на душе. Орешник ждал еще одной оплеухи, но вместо этого Мох вдруг положил ему на плечо тяжелую руку. Устало положил.
– Послушай меня, сын. Других слушал, так и меня послушай теперь. В Даланайской земле уже сто лет как перевелись колдуны. И ведьмы, и чародеи, и знахари – из всех, как есть, сила ушла. Век назад это началось и почитай полвека как закончилось. Нету больше магии на нашей земле. Если бы даже было, как ты сказал, если бы вправду в Медке Древляновой была хоть крупица нечистой силы – не за тебя бы ее Древля сватал. Кнежьей чаровницей стала бы, как в былые века, а то и самой кнежинной... Так что все, что люди болтают, – вздор. Коли хочешь знать, что думаю я, – девка и впрямь с подвывертом, но твердый нрав и мягкая ласка вместе сделают из нее послушную и хорошую жену. Верь мне, сын, не обижай своего отца сомнением.
Орешник слушал, и боролись в нем привычное безоговорочное подчинение отцовской воле – и то, что видел своими глазами, что чуял собственным нутром... Но Мох глядел твердо, говорил ровно, да ведь и правду говорил – уже много лет как перевелись в Даланае колдуны, об этом каждый малец знал. И те, кто рассказывали про бродящую на кладбище и плясавшую с бесами Медовицу, – тоже знали.
Жердочка лестницы, на которой качался, шатаясь, Орешник, жалобно стонала и потрескивала под тяжестью страха и неуверенности. Но устояла.
Страх или нет, правда или нет – он должен.
– Сделаю как прикажешь, отец.
Неделя пройти не успела, как заслали сватов.
За три дня до того случилась беда. Не с Орешником, не во Мховом доме – с рыжим лопоухим Груздем, сыном горшечника. Полез он на Осетрову пасеку, что за рекой была, – медком вздумал полакомиться тайком от хозяина. Ох и горазд был Груздь пролезать куда не звали, где не ждали,
– Я ж так... тихонечко... только с самого краешку собрать хотел, – всхлипывал бедолага. – А крышка возьми и свались. И чего ей вздумалось взять и свалиться... а я ослепну теперь, Орко, совсем ослепну!
И пока он так плакал, Орешник сидел с ним рядом, пряча взгляд, а в голове крутилось Груздево восхищенное: «Глянь, глянь, какая! Ух ты, повезло, саму Медовицу Древляновну увидали в исподнем... Глянь...»
Конечно, никто того знать не мог, и спросить не у кого, но не было ли в той толпе, что кинулась к пасеке Остера на Груздев вой, дочери головы Купеческого Дома? И не видал ли ее кто в ночь перед несчастьем, на коленях возле улья, роющей ямку под гудящим ящичком, беззвучно губами шевелящую, заклинающую: «Жаль, жаль, жаль»?
Думать о том недосуг было: все дни проходили в обсуждении сватовства. И вот настал срок. Мать вырядила Орешника в лучшую сорочку и штаны, подпоясала шелковым кушаком с серебряной тесьмою – фарийской выделки тряпица. Волосы его непослушные расчесала костяным гребешком – прядочка к прядке, сапоги красной свиной кожи до самого порога обмахивала, чтоб сверкали. Мох на все это глядел, прищурясь, жениной суете преград не чинил – единственный сын как-никак. Только раз Орешника спросил: «Шею-то вымыл?» Орешник кивнул, краснея, и Мох улыбнулся, окинув сына напоследок оценивающим взглядом.
– Как же ты хорош, сыночек мой. Дура будет девка, если в тебя не влюбится, – умиленно сказала мать уже на пороге, и у Орешника на душе стало еще гаже. Он и сам себя чувствовал ровно девка на смотринах, ровно это его вели оглядывать, сватать да продавать. А хотя так ведь оно и было...
Ворота в дом Древли были широко распахнуты, колосьями перевиты, крыльцо белым полотенцем выстлано – ждали сватов. Вошли: Орешник, Мох и Мховы кумовья, Ёрш и Молчан. Все четверо встали на пороге, поклон от Древли и жены его, Цветаны, приняли, поклоном ответили.
– Ваш товар, наш купец, – сказал Мох, и Древля, ухмыльнувшись в густые усы, ответил:
– Милости просим, сваты девке не позор.
Так и пошло – все как всегда идет, все как у людей.
За накрытым столом в богатой Древляновой избе Орешник сидел, будто на последней трапезе своей перед лютою казнью. Как во сне сидел: отец его говорил с Древлей о чем-то о своем, о делах торговых, пока прислужники обносили дорогих гостей парным молоком и холодной брагой. Ёрш с Молчаном ухмылялись, тыкали Орешника локтями под ребра, глазами делали знаки – и Орешник им улыбался через силу, хотя ему бы дай волю – перескочил бы через этот богатый стол да выпрыгнул в окошко. Время будто жилы из него тянуло, жгло каждым проходящим мгновением, словно на скамью раскаленных углей насыпали.