Лютый остров
Шрифт:
Но вот наконец распахнулась дверь горницы и вышла из нее Цветана, ведя под руку дочь свою единственную, Медовицу. И как вошли они – разом все смолкли. Даже говорливый Древля умолк, глаза тараща, будто никогда прежде не видал родной дочери.
А хоть бы и видал – Орешник поклясться мог: никогда еще не была Медовица так хороша. По обычаю сватовства обрядили ее в зеленое: изумрудной зелени платье облегало молодое тело, перехваченное под полной грудью белоснежным кушаком, единственным признаком того, что девка еще не просватана. Широкой лентой, платью в тон, перехвачены были надо лбом медные локоны, и солнце так в них гуляло и путалось, что больно было от этого блеска глазам. Глаза, как и положено девке на смотринах, Медовица держала опущенными долу, но как мать взяла ее
Сваты наконец очнулись, и Мховы кумовья принялись громогласно возносить хвалу красоте Древляновой дочки – так им велел обычай, и они ему следовали, ни капельки душою не покривив. Цветана сидела с дочерью рядом довольная – знала, что заслуженна похвала. А сама Медовица слушала восхваления сватов равнодушно, то и дело поглядывая на Орешника. Когда мать велела – а вернее, когда позволила, – встала и, обойдя кругом стола, спросила:
– Не желаешь ли чистой водицы, Орешник Мхович?
И голос ее лился медом, и вся она была как мед – сладкая, мягкая, да так и липла к рукам. Орешник ответа выдавить не мог, все смотрел на нее – никогда она еще так близко к нему не была. Кивнул только. Она налила ему в кубок воды и, наклонясь над столом, задела щеку Орешника рукавом.
Как она от стола отошла и снова на место села – Орешник не помнил.
Час, проведенный за столом, пролетел, будто подхваченное ураганом перышко. Орешник за все время и пяти слов не сказал, благо Ёрш с Молчаном и Древля говорили за шестерых. Мох тоже помалкивал, глядя то на скромно потупившуюся молодицу – одобрительно, то на своего сына – и тогда на лоб его наползало слабое облачко, тут же улетавшее прочь. Но вот вышел час, кончились смотрины. Теперь, вспомнил вдруг Орешник, жениху с невестой положено уединиться на четверть часа – поговорить по душам. Считали, что девка, если не люб ей жених, в эту четверть часа могла ему о том сказать как на духу, в ноги упасть, запросить пощады – а не запросила бы, так должна была довеку молчать, как бы ни рвалось сердечко на волю. А можно ли жениху пасть в ноги девице да просить, чтоб хоть душу взяла – только бы отказала, о том молва ничего не говорила. Да и не вспомнил о том Орешник, когда его и Медовицыны родичи, между собой переговариваясь, по одиночке бочком вышли из горницы – так, что он опомнился, лишь когда выходящий последним Древля тихо прикрыл за собою дверь.
Орешник остался сидеть на скамье за опустевшим столом, напротив своей невесты. И в тот же миг горница показалась ему громадной, гудящей пустотою палатой, а затем потолок вдруг рухнул на него сверху и придавил, так что ни вздохнуть, ни слова сказать.
Медовица подняла на него глаза. И поглядела – точно как тогда во дворе бани, когда стояла перед ним босоногая, в одной сорочке. Спокойно так. Лениво.
«Глядишь? Знаю, что глядишь».
– Хочешь, – сказала Медовица, – погадаю тебе?
Это в первый раз она его о чем-то спросила – не по обычаю, не по случайности, а по собственной воле. До сего дня Орешник никогда с нею не говорил. Он и видел ее вблизи только раз – на прошлогодней ярмарке, когда полез на столб за новенькими сапогами. Столб был густо вымазан жирным медвежьим салом, скользил, не давал уцепиться, стряхивал с себя смельчаков, ровно живой. А Орешник заупрямился – и влез, и уже почти на самом верху услышал снизу сквозь смех и возгласы высокий девичий голос... Он не расслышал тогда, что она сказала, но только так его проткнуло этим голосом, будто на кол насадило. Он руку вперед
– Не хочу, – сказал Орешник, и тогда только понял, что говорит с нею – тоже впервые. И первые слова, которые его суженая от него услышала, были – «не хочу».
Ох, не к добру.
– Отчего нет? Я хорошо умею ворожить.
Он хотел ей снова сказать, что не надо, не хочет он ее ворожбы, но она уже встала и обошла край стола – левый, и Орешник дернул рукой под скатертью, сотворяя знак-оберег. К тому времени совсем стемнело на улице, в горнице горело несколько свечей, оплавлявшихся на медных подсвечниках. Медовица взяла самый маленький огарок, поставила его на стол перед Орешником, а сама села рядом – так близко, что почти касалась его ноги своей ножкой. Потом взяла Орешников кубок с родниковой водой, той, что сама ему наливала, и которой он едва отпил, хотя в рот ему будто песка набили. Наклонила свечу, не затушив, над кубком, закапала воском. Орешник завороженно следил, как вьется в прозрачной воде желтоватая змейка, завязываясь узелком, распутываясь, сплетаясь снова в клубок. И глядеть на эту пляску было так, как в Медовицыны глаза – лучше бы и вовсе не глядеть, а в то же время – глаз не оторвешь.
Он услышал ее дыхание – тяжелое, низкое, словно она дыму глотнула. И голос, когда заговорила, тоже был низким, чужим, и не девичьим, и не бабьим... и не людским даже будто.
– Вижу... Вижу будущность твою, того, кто воду эту испил. Вижу беду, тебе грозящую. Далеко еще беда, спит еще, глубоко в земле, сама о себе не знает. Но придет час – проснется, вижу, пасть она разевает, поглотить тебя хочет, съесть, языком шершавым черные губы свои облизать... так ей от крови твоей будет сладко, что еще захочет.
– Замолчи! – Орешник хотел крикнуть, но вышло лишь просипеть, хотел вскочить, перевернув стол вместе с кубком, но не смог двинуться с места. Воск вился и колыхался в темной, блестящей воде, пламя отсверкивало в изумрудной ленте, в белом шелке да медных волосах, лизало пальцы, державшие огарок – спокойно державшие, будто не чуяли они огня.
– И вижу еще, кто беду от тебя сможет отвесть. Кто пасть разверстую сомкнет и свяжет, зверя прочь прогонит, обратно в его нору, в черную зыбь... вижу...
– Кого? – невольно подаваясь ближе, спросил Орешник. – Кого видишь?!
– Дочку твою. Мной порожденную, – сказала Медовица и бросила огарок в воду.
Свеча, зашипев, погасла, огарок булькнул и ушел на дно. Вблизи сразу стало темней – другие свечи стояли по краям стола, далеко. В полумраке повернулось к Орешнику Медовицыно лицо. Полные вишневые губы приоткрылись, маленький язычок облизал их, дразнясь. А потом две белые руки в изумрудных рукавах взлетели, словно дивные птицы, да легли ему на шею, потянули ближе, ближе, пока не почувствовал он, как упирается в грудь ему теплое, мягкое девичье тело...
– Возьмешь меня в жены – спасешься. Живой будешь, – прошептала Медовица и поцеловала его, зарывшись длинными, цепкими пальчиками в его волосы, стягивая и ероша столь любовно расчесанные матушкой пряди.
Голова у Орешника пошла кругом. Не было уже ни скамьи, ни стола с болтающимся в кубке свечным огарком, избы не было, Мха и Древли за соседней дверью, города Кремена – ничего не было. Только руки ее у него на шее, и рот ее, вжимавшийся в него голодно и жадно, и тело ее, льнувшее к нему, пахнущее клевером. Совсем потеряв разум, Орешник схватил Медовицу в объятия, стиснул тонкий ее стан так, что другая охнула бы, зашарил ладонями по спине, по поясу. Она застонала, обняла его крепче – а ведь должна была оттолкнуть, по лицу ударить, руки наглые сбросить... Орешник вспомнил, как стояла она, полуголая, на песке перед ним, поджимая босые пальчики, – и отпрянул сам, будто из тенет дурмана вырвался. «Околдовала меня?.. – испуганной мошкой, угодившей в паутину, билась в голове мысль. – Опоила приворотным зельем, замутила разум наговорами...»