Мадонна будущего. Повести
Шрифт:
— Да я на следующий же день поведу ее к венцу! — вскричал мой посетитель.
— Так-так, но вот один маленький вопросик: пойдет ли она с тобой рука об руку? От тебя мне нужно только одно: поручись честью, что ты уверен в ее согласии. Дай мне слово джентльмена — и письмо сегодня же будет у мисс Энвой в руках.
Грейвнер взял шляпу и машинально повертел ее перед собой, придирчиво изучая безупречно закругленную форму. Затем, внезапно взъярившись, в порыве самоотверженной честности рявкнул: «Можешь спровадить это чертово письмо в преисподнюю!» — и, надвинув шляпу на глаза, выскочил вон.
— Вы будете читать письмо? — осведомился я у мисс Энвой, когда, по прибытии в Уимблдон, рассказал ей о визите миссис Солтрам.
Она ненадолго задумалась, но пауза, пусть и совсем короткая, показалась мне бесконечно тягостной.
— Вы привезли письмо с собой?
— Да нет, оно заперто у меня дома, в ящике стола.
Вновь наступило молчание; наконец Руфь произнесла:
— Возвращайтесь домой и уничтожьте письмо.
Домой я возвратился, но к письму не притрагивался вплоть до самой кончины Солтрама: тогда я сжег его нераспечатанным.
Пуднеи предприняли новый яростный приступ, но, невзирая на все их старания, Коксоновский фонд уже утвердился в качестве действенного источника благ, повергнув общественность в состояние крайнего ошеломления. Не успели мы убедиться собственными глазами в наличии вполне реальной манны небесной, как мистер Солтрам уже начал вовсю пользоваться весьма внушительным доходом. Он принял щедрый дар, как принимал все прочие подношения — с величественно-рассеянным жестом. Увы,
С той самой минуты, когда перед Солтрамом открылись широкие возможности публиковаться, творческая энергия его начисто иссякла. Нетрудно догадаться, что данные обстоятельства в значительной мере лишили содержания всю нашу деятельность. Особенно пострадали Малвиллы: их существование заметно потеряло всякий смысл. Я даже не подозревал, насколько недоставало им самостоятельности: их полная беспомощность вскрылась только после того, как они потеряли своего домочадца-титана. Теперь им попросту не для кого жить. Жалобы Аделаиды на пустоту существования чаще всего сводятся к утверждению, что намерения обожаемой, такой далекой теперь от нас Руфи были, без сомнения, самые добрые. Они с Кентом приискивают себе новую опору, но все притязатели, на взгляд Аделаиды, ужасающе нахраписты. Былое совершенство измельчало, кануло в вечность вместе с Солтрамом: где теперь встретишь тот старинный возвышенный стиль?
Малвиллы вновь обзавелись каретой — но что толку в пустой карете?
Короче говоря, я полагаю, что все мы еще совсем недавно были хоть и беднее, но гораздо счастливее — даже и Джордж Грейвнер, который, ввиду смерти брата и племянника, сделался лордом Мэддоком. Полученное приданое разрешило все его имущественные проблемы; правда, тупость его супруги близка к критической. Сам Грейвнер страшно тяготится своими обязанностями в палате лордов; высокого поста он не снискал до сих пор…
Впрочем, что значат все эти второстепенные мелочи (да простится мне не слишком уместный здесь чрезмерный к ним интерес) по сравнению с неслыханным благоденствием, ожидающим многотерпеливого соискателя — если принять во внимание ставку, в соответствии с которой Коксоновский фонд наращивает проценты?
Пресса
THE PAPERS
1903
Перевод М. Шерешевской
Тянулась долгая лондонская зима — насыщенное, но унылое время, оживляемое, если тут уместно это слово, лишь светом электрических огней, мельканием-мерцанием ламп накаливания, — когда они повадились встречаться в обеденный перерыв, разумея под этим любой час от двенадцати до четырех пополудни, в маленькой закусочной недалеко от Стрэнда. И о чем бы ни болтали — о закусочных, об обеденных перерывах, пусть даже о чем-то очень важном, — всегда принимали тон, который выражал или, как им хотелось думать, должен был выражать, с каким безразличием, презрением и вообще иронией они относятся к обстоятельствам своей повседневной жизни. Ирония касательно всего и вся, которой они тешили и развлекали по крайней мере друг друга, служила обоим прибежищем, помогавшим возместить отсутствие чувства удовлетворения, отсутствие салфеток, отсутствие, даже слишком часто, звонкой монеты и многого, многого другого, чем они при всем желании не обладали. Единственное, чем они, вне всяких сомнений, обладали, была молодость — цветущая, прекрасная, почти не поддающаяся или, вернее, еще не подвергшаяся ударам судьбы; собственный талант они не обсуждали, изначально считая его само собой разумеющимся, а потому не располагали ни достаточной широтой ума, ни малоприятным основанием взглянуть на себя со стороны. Их занимали иные предметы, вызывающие иные вопросы и иные суждения, — например, пределы удачи и мизерность таланта их друзей. К тому же оба пребывали в той фазе молодости и в том состоянии упований и чаяний, когда на «удачу» ссылаются чрезвычайно часто, верят в нее слепо и пользуются сим изящным эвфемизмом для слова «деньги» — в особенности те, кто столь же утончен, сколь и беден. Она была всего-навсего девицей из пригорода в шляпке-матроске, он — молодым человеком, лишенным, строго говоря, возможности приобрести что-либо порядочное вроде цилиндра. Зато оба чувствовали, что город если и не одарит их ничем иным, то, уж во всяком случае, одарит их духом свободы — и с невиданным размахом. Иногда, кляня свои профессиональные обязанности, они совершали вылазки в далекие от Стрэнда места и возвращались, как правило, с еще сильнее разыгравшимся к нему интересом, ибо Стрэнд — разве только в еще большей степени Флит-стрит — означал для них Прессу, а Пресса заполняла, грубо говоря, все их мысли до самых краев.
Ежедневные газеты играли для них ту же роль, что скрытое на раскачивающейся ветке гнездышко для чадолюбивых птиц, рыщущих в воздухе за пропитанием для своих птенцов. Она, то бишь Пресса, была в глазах наших героев хранилищем, возникшим благодаря чутью, даже более значительному, каковым они считали журналистское, — интуиции, присущей наивысшим образом организованному животному, копилкой, куда всечасно, не переводя дыхания, делают и делают взносы: то да се, по мелочи, по зернышку, все годное в дело, все так или иначе перевариваемое и перемалываемое, все, что успевал схватить проворнейший клюв, а смертельно усталые крылышки доставить. Не будь Прессы, не было бы и наших друзей, тех, о ком пойдет здесь речь, случайных собратьев по перу, простодушных и замотанных, но зорких до прозорливости, не стеснявшихся в преддверии оплаты беспечно заказанных и уже опорожненных кружек пива перевернуть их и, отставив тарелки, водрузить локти на стол. Мод Блэнди пила пиво — и на здоровье, как говорится; и еще курила сигареты, правда не на публике; и на этом подводила черту, льстя себя мыслью, что как журналистка знает, где ее подвести, чтобы не преступить приличий. Мод была целиком и полностью созданием сегодняшнего дня и могла бы, подобно некоему сильно воспаленному насекомому, рождаться каждым утром заново, чтобы кончить свой век к завтрашнему. Прошлое явно не оставило на ней следа, в будущее она вряд ли вписывалась; она была сама по себе — во всяком случае, в том, что относилось к ее великой профессии, — отдельным явлением, «экстренным выпуском», тиснутым для распродажи в бойкий час и проживающим самый короткий срок под шарканье подошв, стук колес и выкрики газетчиков — ровно такой, какой нужен, чтобы волнующая новость, разглашаемая и распространяемая в той дозе, какую определяло ей переменчивое настроение на Флит-стрит, способна пощипать нервы нации. Короче, Мод была эпатажем в юбке — везде: на улице, в клубе, в пригородном поезде, в своем скромном жилище, хотя, честно говоря, следует добавить, что суть ее «юбкой» не исчерпывалась. И по этой причине среди прочих — в век эмансипации у нее были верные и несомненные шансы на счастливую судьбу, чего сама она, при всей ее кажущейся непосредственности, полностью оценить не могла; а то, что она естественно походила на молодого холостяка, избавляло ее от необходимости уродовать себя еще больше, нарочито шагая широким шагом или вовсю работая локтями. Она бесспорно нравилась бы меньше или, если угодно, раздражала бы больше, если бы кто-нибудь внушил или подсказал ей мысль утверждать — сомнений нет, безуспешно, — будто она выше всего женского и женственности. Природа, организм, обстоятельства — называйте это как угодно — избавили ее от такого рода забот; борьба за существование, соперничество с мужчинами, нынешние вкусы, сиюминутная мода и впрямь поставили ее выше этой проблемы или, по крайней мере, сделали к ней равнодушной, и Мод без труда отстаивала эту свою позицию. Задача же состояла в том, чтобы, предельно сгладив свою личность, точно направив шаг и упростив мотивировки — причем все это тихо и незаметно, — без женской фации, слабости, непоследовательности, не пользуясь случайными намеками, исподволь пробиваться к успеху. И не будет преувеличением сказать, что успех — при простоватости
По правде сказать, она после того, как они несколько раз поболтали вдвоем, мгновенно нарекла его красной девицей. И естественно, потом уже не скупилась на жесты, интонации, выражения и сравнения, от которых он предпочитал воздерживаться — то ли чувствуя ее превосходство, то ли потому, что, полагая многое само собой разумеющимся, таил все это про себя. Мягкий, чувствительный, вряд ли страдавший от сытости и обреченный — возможно, из-за неуверенности в результатах своих усилий — без конца мотаться туда-сюда, он относился с неприязнью к очень многим вещам и к еще большим с брезгливостью, а потому даже и не пытался строить из себя лихого малого. К этой маске он прибегал лишь в той мере, в какой требовалось, чтобы не остаться без обеда, и очень редко проявлял напористость, выуживая крупицы информации, ловя витающие в воздухе песчинки новостей, от которых зависел его обед. Будь у него чуть больше времени для размышлений, он непременно пришел бы к выводу, что Мод Блэнди нравится ему своей бойкостью: казалось, она многое для него могла бы сделать; мысль о том, что она может сделать для себя, даже не мелькала у него в голове. Более того, положительная перспектива представлялась ему тут весьма туманно; но она существовала — то есть существовала в настоящий момент и лишь как доказательство того, что, вопреки отсутствию поддержки со стороны, молодой человек способен сам держаться и продвигаться собственным ходом. Мод, решил он, его единственная, по сути, поддержка и действует только личным примером: никаких наставлений, прямо скажем, не слетало с ее уст, речи ее были свободны, суждения искрометны, хотя ударения в словах иногда хромали. Она чувствовала себя с ним на удивление легко, он же держался сдержанно до изысканности и был внимателен до аристократичности. А поскольку она ни первым, ни вторым не обладала, такие качества, разумеется, не делали в его глазах мужчину настоящим мужчиной; она всякий раз нетерпеливо понукала Байта, требуя от него быстрых ответов, и тем самым создавала своим нетерпением защитный заслон, который позволял ее собеседнику выжидать. Впрочем, спешу добавить, выжидание было для обоих в порядке вещей, так как и он, и она одинаково считали период своего ученичества непомерно затянувшимся, а ступени лестницы, по которым предстояло подняться, чересчур крутыми. Она, эта лестница, стояла прислоненной к необъятной каменной стене общественного мнения, к опорной массе, уходящей куда-то в верхние слои атмосферы, где, видимо, находилось ее, этой массы, лицо, расплывшееся, недовольное, лишенное собственного выражения, — физиономия, наделенная глазами, ушами, вздернутым носом и широко разинутым ртом, вполне устраивающая тех, кому удавалось до нее дотянуться. Но лестница скрипела, прогибалась, шаталась под грузом карабкавшихся тел, облепивших ее ступень за ступенью, от верхних и средних до нижних, где вместе с другими неофитами теснились и наши друзья, и все те, кто закрывал им вид на вожделенный верх. Говарду Байту с его вывернутыми понятиями — он и сам был такой, — однако, казалось, что мисс Блэнди стоит на ступеньку выше.
Сама она, напротив, полагала, что превосходит его лишь более цепкой хваткой и более четкой целью; она считала, она верила — в минуты душевного подъема, — что газета — ее призвание; она сознавала, что в семье она одиннадцатый ребенок, к тому же — младший, а пресловутой женственности в ней ни на грош, ей вполне подошло бы имя Джон. Но прежде всего она сознавала, что им — ей и Байту — незачем пускаться в объяснения: это ни к чему бы не привело, разве только лишний раз убедило, что Говарду сравнительно везет. На его предложения многие отвечали согласием, и, уж во всяком случае, отвечали, почти всегда, можно сказать, с готовностью, даже с жадной готовностью, — и поэтому он, охотясь на покупателей, всегда имел кого-то на крючке. Образцов человеческой алчности — алчущих и жаждущих быть на виду, бросаться на приманку известности — он собрал такое множество, что мог бы открыть музей, наполнив ими несколько залов. Главный экспонат, редчайший экземпляр для будущего музея, уже имелся: некая новоиспеченная знаменитость одна целиком заняла бы большую стеклянную витрину, осмотрев которую, посетитель отходил бы потрясенный тем, кого там увидел. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, был выставлен напоказ в натуральную величину благодаря, скажем прямо, более или менее близкому знакомству с Говардом Байтом, и присутствие в коллекции сего джентльмена было полностью и несомненно оправдано. Изо дня в день, из года в год его поминали под кричащими заголовками едва ли не на каждой странице каждого издания; он стал такой же непременной принадлежностью всякого уважающего себя листка, как заголовок, дата и платные объявления. Он всегда делал или собирался делать что-то такое, о чем требовалось известить читателей, и в результате неизбежно оказывался предметом ложных сообщений, в которых одна половина репортажа вступала в прямое противоречие с другой. Его деятельность — хотя тут лучше подошло бы слово «бездеятельность» — не знала себе равных по части мелькания перед глазами публики, и никто иной не удостаивался чести так редко и на такой короткий срок исчезать со страниц газет. И все-таки у ежедневной хроники его жизни была своя внутренняя и своя внешняя сторона, анализировать которые не составляло труда тому, кто располагал всеми подробностями. А так как Говард Байт круглый год почти ежедневно, положив обе руки на стол, разбирал и собирал эту жизнь вновь и вновь, шутливый обзор сведений по данному предмету нередко составлял пикантный соус к его беседам с мисс Мод. Они, эти двое молодых да ранних, полагали, что знают множество секретов, но, как с удовольствием отмечали, не знали ничего скандальнее тех средств — назовем их так, — с помощью которых сей славный джентльмен поддерживал свою славу.
Всем, кто соприкасался с Прессой, с пишущим братством, включавшим и сестер, бесспорно известно, что оно в высшей степени заинтересовано — его в конечном счете, разумеется, интересует хлеб насущный, и с кусочком масла, — заинтересовано скрывать подступы к Оракулу, не выносить сор из Храма. Они все без исключения кормились за счет величия, святости Оракула, а потому приезды и отъезды, деятельность и бездеятельность, расчеты и отчеты сэра А. Б. В. Бидел-Маффета, кавалера ордена Бани, члена парламента, входили некой частью в это величие. При внешней многоликости Пресса — эта взятая во всех ее ипостасях слава века — была, по сути, единым целым, и любое откровение в том смысле, что ей подсовывают или можно подсунуть для публикации факт, который на деле оказывается «уткой», закономерно подорвало бы доверие ко всей структуре — от ее периферии, где подобное откровение появилось бы скорее всего, до самого центра. И уж настолько-то наши суровые неофиты, как и тысячи других, были в этом осведомлены, все же какая-то особенность их ума, какой его оделила природа, или состояние нервов, каким оно грозило стать, усиливало почти до злорадства наслаждение, которое они испытывали, смакуя столь искусное подражание голосу славы. Ибо слава эта была только голосом, как они, чье ухо не отрывалось от разговорной трубки, могли засвидетельствовать; и пусть слагаемые отличались каждое неимоверной вульгарностью, в сумме они воспринимались как триумф — один из величайших в нашем веке — усердия и прозорливости. В конце концов, разве правильно считать, будто человек, который добрый десяток лет питал, направлял и распределял зыбкие источники гласности, так-таки ничего не делал? Он по-своему трудился не хуже, чем землекоп, и, можно сказать, орудуя из ночи в ночь лопатой, честно заработал вознаграждение в несколько прославляющих его строк. Именно с этой точки зрения даже заметка о том, что неверно, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, отбывает с визитом к султану Самаркандскому 23-го числа, верно же, что он отбывает 29-го, вносила свою лепту по части привлечения к его особе общественного внимания, соединяя вымысел с фактом, миф с реальностью, исходную невинную ошибку с последующей и неопровержимой правдой; и при этом, в итоге, не исключалось, что в дальнейшем последует информация об отмене визита вследствие других необходимых дел. И таким образом — о чем и следовало тщательно заботиться — вода в газетных каналах не иссякала.