Мафия
Шрифт:
— Ну, Петрович, Бог в помощь, — заторопился и дед.
Мне стало стыдно: два старых человека будут трудиться в поте лица, а я, здоровый мужик, засяду отдыхать с удочкой…
Да и как не помочь хотя бы ради матери?
— Постойте, дядя Ваня, — сказал я. — Возьмите в свою бригаду.
— Господи, — обрадованно встрепенулся бывший почтальон. — С нашим превеликим удовольствием!
Мы вместе двинулись к церкви, сопровождаемые возбужденным Тузиком, гоняющимся за курами.
— Что, он тоже верующий? — спросил я у попутчика, кивая на бывшего солдатика.
— А
— Нет.
— Вот и Серега не верует. Но ведь это не помеха в сегодняшнем деле, верно?
— Не помеха, — подтвердил я.
— Ты не сумлевайся, Петрович, ныне на стройку., выйдет много народу. И партийцы будут, и комсомол…
Убеждать меня не было нужды. Вернуть Синьозеру прекрасное здание (уверен, будь церковь где-нибудь в Москве, она охранялась бы как памятник архитектуры) — это и есть обращение к нашей памяти. Не на словах — на деле.
— Эх, возвернем храму былое благородие! — словно читая мои мысли, произнес дед Иван. — Да как ударим в колокола — сердце возрадуется! Ты небось не помнишь, какой благовест раздавался с нашей звонницы?
— Как не помнить, помню…
На меня нахлынули воспоминания. Одно из них до сих пор часто посещает меня.
Была осень. Ранние сумерки опустились на село. Школьные занятия окончились долгожданным звонком. Мы, стайка второклашек, вылетели на затихшую улицу. И вдруг тишину вечера нарушил церковный колокол. Его протяжные звуки улетели куда-то далеко, туда, где между черными тучами и темным лесом светилась полоска закатного неба.
Я остановился завороженный. Здесь кто-то погладил меня по голове.
Бабушка. В платочке на голове, с узелком в руке, она застегнула на мне телогрейку, поправила шапку.
— Ты куда? — спросил я.
— В церковь, — ответила бабушка, прислушиваясь к тягучему звону.
— Можно с тобой?
— Нельзя, Захарушка, — ласково сказала она. — Ты ведь октябренок. А октябрятам, пионерам и комсомольцам посещать церковь не разрешается. — Бабушка почему-то огляделась по сторонам с опаской и тихо добавила: — Я уж замолю твои грехи перед Богом.
— А учительница сказала, что Бога нет! — выпалил я, уверенный, что авторитет училки непререкаем и для бабушки.
— Для нее нет, а для меня есть, — без всякой обиды произнесла она и поторопила: — Беги до дому, нынче на обед щи с мясом…
Я помчался домой, потому что мясо в нашей избе было праздником.
Совсем недавно я вспомнил тот наш далекий разговор. Показывали телефильм о жизни академика Дмитрия Лихачева. Этот мудрый, блистательно образованный человек приоткрыл, по-моему, истину, которая волнует многих: «…никто не доказал, что Бога нет, как и то, что он есть. То и другое — вера»…
И все же я побывал с бабушкой в храме. Словно предчувствуя свою кончину, она взяла меня с собой ко всенощной.
Вечером, перед пасхальным воскресеньем, в синьозерскую церковь понаехало и пришло много верующих и просто любопытных не только из нашего села, но и из других окрестных деревень. Бабушка загодя напекла куличей, покрасила дюжины две вареных яиц
Летом бабушку похоронили, и религия словно бы ушла из нашей избы. Мать даже убрала икону, висевшую в красном углу, перед которой всегда светилась лампадка.
Я не знаю, верила мать тогда или нет, — спрашивать неудобно. Скорей всего, атрибуты веры были припрятаны по тактическим соображениям. Потому что для верующих наступали все более суровые времена. Горячий стыд жжет меня по сию пору за то, что и я принимал участие в разорении храма.
Это было какое-то наваждение, коллективный психоз. Ну мы, двенадцати-четырнадцатилетние пацаны при красных галстуках, — куда ни шло. Несмышленыши. Но как такое могли творить мужчины и женщины, вроде бы не темнота, с образованием, пусть и небольшим? И свершалось все в ясный, солнечный день, кажется на майские праздники, если не ошибаюсь.
Подростки, в том числе и я, крушили церковную ограду, а взрослые мужчины принялись за крест на маковке. Он не поддавался. Тогда его обвязали веревкой и зацепили за трактор. Тронулась железная машина, натянулась веревка, и только тогда крест был повержен на землю, вырвав с собой куски позолоченной кровли луковицы. И все это — под ликование одних и немой ужас других. Последних было куда меньше. В основном — старики.
И наконец самый кульминационный момент вакханалии — свержение колокола. Он упал с глухим гулом и развалился на куски. Последний раз коротко звякнул его медный язык, и малиновый колокольный звон больше никогда не плыл над селом. Вот тогда и заголосили старухи и женщины, неистово крестясь и проклиная разрушителей.
Матушка, стоявшая в стороне, молчала. Губы у нее были сжаты, лицо побелело. Мне показалось (или на самом деле?) по ее лицу потекли слезы.
Когда я вернулся домой и принялся с восторгом воскрешать картину разгрома, она стиснула мою руку так, что я закричал от боли:
— За что?!
Она отпустила руку и с невероятной мукой произнесла:
— Бедные дети! Не знаете, что творите… Теперь-то я отлично понимаю, что мы тогда наделали в состоянии всеобщего ослепления.
…И вот я стоял перед почерневшим, обезображенным до неузнаваемости храмом. Не верилось, что можно его возродить.
— Да-а, работы тут! — вырвалось у меня.
— Ничего, сдюжим, — заверил дед Иван. — Такую красоту наведем — пуще, прежней.
Я спросил, что нам предстояло делать.
— Сперва грузить будем стройматериалы. Для нового склада, — ответил бывший почтальон. — Ну а потом подмогаем тем, кто строит…
— Привет, Захар, — послышался знакомый голос. Из церковного здания, служащего пока еще складом, показался мужчина с дверной коробкой на плече, в котором я узнал своего одногодку и однокашника Григория. Ныне он заведовал колхозным автохозяйством.