Магия крови
Шрифт:
Обдумывая дальнейшие вопросы и предстоящий ход беседы, Климов поймал себя на мысли, что, может статься, Легостаева зависла над бездной своего сиротства, как в лунатическом сне, но вот коснулось ее слуха имя сына, мог же кто-то выкрикнуть его на улице, и, потрясенная этим внезапным окликом, она резко открыла глаза, но… образно говоря, оступилась, сорвалась в провал обмана, зрительного наваждения, приняв случайного прохожего за сына. Вообще, на всем протяжении их разговора речь Легостаевой могла показаться унизительно-просящей, когда бы не устойчивый,
Где-то в середине разговора в кабинет заглянул Гульнов, положил на стол список сотрудников психиатрической лечебницы, график их дежурств и показал глазами, что подождет до окончания беседы наверху, на третьем этаже.
— Итак, — Климов оперся локтями на стол, — давайте вспомним, где вы увидели сына? В какое время дня? Во что он был одет? Не торопитесь.
Собственный опыт давно подсказал ему, что лучший способ забыть невероятный сон — это попытаться записать его в деталях. Куда что девается?!
Должно быть, он посмотрел на нее так, как смотрят на больных, убогих и беспамятных, потому что Легостаева ответила ему с тем вдумчивым спокойствием, которое нередко оттеняет горечь и обиду.
— Вы думаете, это наваждение? Галлюцинация?
Климов сделал вид, что перечитывает протокол.
— Я слушаю, Елена Константиновна.
Легостаева потеребила сумочку и, словно собираясь вновь пережить то, что ею уже было пережито, прижала руку к сердцу.
Скрытый укор всегда больнее ранит.
Уловив этот жест, Климов подумал, что многие матери схожи между собой. От вечного беспокойства за судьбу своих детей у них появляется эта привычка держать руку у сердца, лишь только речь заходит об их чадах. А любовь к порядку в доме, оглядка на общественное мнение не что иное, как подспудное желание покоя, которого их дети зачастую не имели по родительской прихоти и недомыслию, как это было в семье Легостаевой. Но проходит время, когда жизнь вне семьи, без детей становится невыносимой. Скучна, обременительна, кошмарна. Все в мире зыбко без домашнего уюта. И как же холодеют в доме стены, когда в нем нет детей!
Климов невольно набрал номер своего домашнего телефона и, услышав ломающийся голосок младшего: «Пап, это ты? У меня полный порядок!» — облегченно положил трубку. Все правильно: уголовный розыск — это самые смелые и волевые мужчины, но власть над собой, над своими чувствами дается ох как нелегко.
— Итак, Елена Константиновна… когда и где?
Легостаева раскрыла сумочку, сунула в нее нервозно скомканный платок и тут же вытащила, должно быть, вспомнив, что он мокрый, а у нее там заявление и документы.
— Два дня назад. Возле театра.
— Днем?
— В одиннадцать часов.
Климов записал: седьмого октября,
— Как он был одет?
— Мне показалось, бедно. То есть по-плебейски… Джинсы, куртка… А ведь ему двадцать семь лет. Первого мая исполнилось.
— Джинсы синие?
— Нет, черные. Вельветовые. Снизу забрызганные грязью.
— Куртка?
— Самая обычная. Отечественного пошива.
— Цвет?
— Зеленый. Что меня и поразило. Гнусного какого-то, болотного отлива. А у него всегда был хороший вкус, даже малышом капризничал, если не то наденем. Он, знаете, в отца. Аристократ.
Она тоскливо посмотрела вверх, на потолок, и судорожно захватила носом воздух. Наверно, побоялась, что опять расплачется.
— Он был чудесный, его отец. А я, — она мотнула головой, стряхнула с ресниц слезы, — мразь.
Климов промолчал. Когда внутри человека звучит трагическая нота, сочувствием ему не поможешь, да он и не нуждается в нем. Помогают слабым, а не сломленным. И опять же, не каждый способен оценить себя, не говоря уже о том, что редкая женщина может сказать о себе правду.
— Знаете, самая отвратительная привычка — это привычка жить. Я ненавидела себя, хотела уже броситься под электричку, но… когда я встретила его…
— Во что он был обут? — отвлек ее от горестных откровений Климов и следом задал еще один вопрос: — На голове что-нибудь было?
Оглушенная собственным признанием, Легостаева ответила не сразу. Похоже, что она припоминала, как был одет ее сын, не столько для Климова, сколько для самой себя.
— На голове… На голове мохеровая кепка. Темно-бурая… отвратная. А туфли… трудно разобрать, все в глине.
— В глине?
— Да. Пока я шла за ним, я не могла взять в толк, где он работает? На стройке, что ли?
— Глина желтая? Красная?
— Желтая.
Климов придвинул блокнот и подчеркнул эту деталь: желтая.
— А теперь, Елена Константиновна, как вы его узнали? Почему решили, что тот, кого вы встретили, ваш сын? Ведь он у вас пропал в Афганистане, пропал без вести, не так ли?
— Да.
— Тогда я не могу понять… А вы не обознались?
— Нет.
— Все это странно… Встретиться случайно с матерью и тотчас же уйти…
Климову это так же трудно было представить, как жену блистательного дипломата за одним столом с колхозницей, обвешанной баранками.
— Откуда он мог появиться в нашем городе?
— Не знаю, — с тягостным недоумением заговорила Легостаева. — Мне никто не верит. Но разве сердце матери обманет? Я же видела его глаза! Он меня узнал. Понимаете? Узнал! Потому он и заспешил так, заторопился прочь, что наша встреча с ним произошла.
Климов не без иронии подумал, что в дебрях женской логики водятся и не такие химеры. После дневной запарки с разъездами по городу, после дотошных опросов «свидетелей», не являвшихся по сути дела таковыми, он постепенно погружался в мир, где властвовало лишь воображение, которое, когда его в избытке, делает натуру человека чуточку ущербной.