Магия крови
Шрифт:
— Через год?
От изумления он чуть не потерял дар речи.
— Я не пьяница, не шизофреник, я майор милиции, я требую!
Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфозин, оксилидин, и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»
24
Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, он почувствовал себя мухой, тонущей в молоке. Места уколов жгло огнем, разламывало поясницу. Руки, ноги были точно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму, затем назначили исследование желудочного сока.
Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию,
— Чертов охламон, глотай! — взвинтилась медсестра и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: — Раскрой хлебало.
Климов задерживал других и чувствовал себя неловко. «Кому нужна моя кислотность?» — силился он пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.
— Да чтоб у тебя хрен отсох! — в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. — Сгинь, мудак. — Хлястик на ее халате торчал узлом, и вся она была похожа на баул, в котором возят белье в прачечную.
Вышвырнутый санитаром из лаборатории, он доплелся до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому. Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал. «Рыл яму, да сам в ней оказался. Выручайте, Иннокентий Саввович!» — не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко. Зализав конверты, он принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было навалом. Когда еще удастся написать.
Володька был поэтом, прирожденным философом, но стал живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу личное свидание с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну рассек воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально звякнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов самбо, не служил в армии. На следующий день, нянча ушибленную руку, придерживая локоть и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно-миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и творческой схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и в то же время кротко отвращающего сонм невежд от искушения и унижения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны — каменотесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда что писаная торба. Душа Володьки была сплошь исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных дев. «Натурщиц у меня как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто. Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для размышлений.
Заложив руки за спину, он медленно дошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустой крышке тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она пристально смотрела прямо перед собой и ступала так, точно переходила по жердочке ручей.
Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног до головы: додумалась, родная! Одна она смогла догадаться, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я тут, но лицо жены внезапно изменилось, стало чужим и совсем расплылось…
Он закричал и окончательно пришел в себя.
Все та же тесная, забитая кроватями палата, тот же серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.
Сосед слева, сосед справа…
Ужас.
Сколько он проспал? Который час? Места уколов жгло огнем.
Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что, если он действительно того… сходит с ума? Ведь человеческая психика — это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи? Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфозином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии — соскользнуть… Жена рассказывала и примеры приводила… С горизонтали нормы на вертикаль безумия.
25
Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей — умалишенных и здорового медперсонала. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену.
После очередной встречи с врачом, вечно озабоченной чем-то Пампушкой, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.
— Левушкин! — предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовский. — Назначу инсулин.
Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.
— Сколько раз вам говорить: профессор болен! И алкоголиками он не занимается: слишком вас много.
Климов усмехался. Злое слово зачастую изменяет людям сознание. Чтобы он не усмехался, назначали тазепам. Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их при первой возможности. Мало того, он почти перестал есть. Его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет, он понимал: начнут поить насильно, просто для себя решил не пить, и все. Обойдется водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали. Ни на одно из них ответа он не получил. От всех его просьб отмахивались, как от заведомо пустой затеи, причем отмахивались с тем ожесточением, за которым угадывалась внутренняя несвобода и житейская задавленность. Казалось, люди спали на ходу.
В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие — это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед санитаркой Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей, она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай, как звали, а звали его здесь Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой художник-оформитель, жалкий богомаз из сельского Дворца культуры. Бедный алкоголик. Судя по истории болезни, пил все, что льется и горит, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердечко подвело.