Малампэн
Шрифт:
Следовательно, насколько мне известно, тетя Элиза провела ночь в двухэтажном домике около казармы, в котором жил майор. Что они обсуждали вое трое?
Только на следующий день, то есть через два дня после исчезновения дяди, тетя явилась в полицию Сен-Жан-д'Анжели в сопровождении своей сестры, как обычно сильно накрашенной.
Я несколько раз слышал разговоры об этих событиях. Одна подробность, довольно странная, хотя по-человечески, может быть, и понятная. Выйдя из вокзала, тетя направилась прямо в полицию, не подумав зайти домой и посмотреть, не вернулся ли ее муж.
О нас она там не говорила, несмотря на
— Вы знаете, что он иногда и сюда заглядывал, чтобы развлечься?
Во всяком случае, с тех пор существование тети как бы выпачкалось этой отвратительной Евой, и для меня это было разочарованием.
Потому ли, что я воображал какую-то взаимную склонность, существовавшую между моим отцом и тетей Элизой?
Отчасти, конечно.
Но также, и я в этом уверен, потому, что меня, будущего мужчину, влекло к этой настоящей самке, к самке в чистом виде.
Она не отдавала себе в этом отчета, и я долгое время тоже. Присутствие ее сестры отняло у меня больше иллюзий, чем я потерял за двадцать лет опыта. Физическая любовь осталась у меня связанной с образом тети Элизы, но понятия возмездия, порабощения воплотились в Еве и в майоре, которого я так никогда и не видел. Он умер? Возможно. Насколько мне известно, это был грубый человек, с трудом заслуживший звание майора за тридцать лет службы в Африке. Может быть, Еве удалось бы выйти замуж, если бы для нее нашлось свободное место возле ее сестры?
Как бы я мог объяснить моей жене, которая время от времени просыпается и поднимает голову с подушки, как мог бы я заставить ее понять, что если я посещал квартиру на бульваре Бомарше, прекрасно зная сложившуюся там ситуацию, если я слушал трогательную историю Жанны о ее незавершившейся любви, если я с комической торжественностью обещал ей никогда не намекать на это и помочь ей забыть ее разочарование, то это как-то связано с тетей Элизой и ее сестрой? Мне было бы трудно признаться даже мужчине, что для меня слова «заниматься любовью» автоматически вызывают представление о белокуро-розовом теле, пышном и теплом, быть может немного слишком мягком, — теле моей тети.
Но что тут же возникает карикатурная Ева, которую в действительности я видел только мельком, но которая запечатлелась в моей памяти так же резко, как рисунок Фелисьена Рожа? И даже майор…
И вот я уже теряюсь в догадках, какую Элизу, какую Еву могла знать и моя жена, точнее, какую Элизу в мужском воплощении» какую Еву мужского рода?
Так что, по всей вероятности, хотя мы говорим на одном языке, живем вместе в такой близости, как это только возможно, спим в одной кровати, воспитываем одних и тех же детей, мы не можем передать друг другу то, что в действительности лежит глубоко за нашими поступками.
Мой отец был крестьянин, он с четырнадцати лет работал батраком на ферме. Ее отец был известный врач. Ее мать умерла от кровоизлияния совсем молодой, и Жанна сохранила в душе образ нежной и хрупкой мамы. Моя мать живет на улице Шампионне и прибегает ко всевозможным хитростям, чтобы заставить меня помогать моему брату Гильому деньгами или моим скромным влиянием.
Даже понятие дождя… Сегодня утром, незадолго до рассвета, пошел дождь, и я один, несмотря на то, что я в Париже и что у нас июнь, вызываю в памяти бочонки с уложенными на них досками.
Я ничего не принимаю трагически. Доказательство — то, что я сейчас направился к холодильнику и поел. Это хитрость. Животное кормят, и вскоре равновесие восстанавливается, равновесие более или менее хрупкое, за которым в дальнейшем достаточно наблюдать, чтобы оно не нарушилось. Это не мешает иногда не выдержать, прожить один какой-нибудь день в ускоренном ритме, как этот, например… И вот я уже едва могу сказать, было ли это вчера, позавчера или еще на день раньше! Вас как бы охватывает порыв ветра, он создает иллюзию, что вы устремляетесь к чему-то новому, красивому, к чему-то…
Но в глубине души я прекрасно знал, что это не так, и что недостаточно купить новую машину и затеять поездку на юг. И потому я даже не удивился, когда Жанна сказала мне, что Било заболел.
Ее изумляет мое всегдашнее спокойствие, безмятежность, снисходительность. Изумляет, что я ем через несколько минут после того, как чуть не потерял сына. Проснувшись, она с изумлением видит, как я спокойно пишу что-то в школьной тетради.
Она не сомневается, что это маленькие хитрости, которым я научился в детстве, чтобы обмануть судьбу. Она видит мое большое мягкое тело, мою большую голову и, думая, что мысли в ней немного неясные, ошибается так же, как моя мать, до сих пор считающая, что самый умный человек в нашей семье — это Гильом.
Глава 5
Не знаю, что я ожидал увидеть, но я был удивлен покоем, царившим в кухне, где напевал кипятильник. Давно уже я не наслаждался мирным теплом кухни, с ее тщательно начищенной плитой и другой печью, поленьями и их запахом, буфетом с расписной фаянсовой посудой, наконец, стульями, мельчайшие соломинки которых я знал лучше, чем кто-либо, потому что, опираясь на эти стулья, я научился ходить.
Взрослые, должно быть, с удивлением смотрели на медленно открывавшуюся дверь; им пришлось опустить глаза, чтобы обнаружить человечка с большой головой, который стоял, не смея ни войти, ни отступить обратно в комнату. Мать взяла меня за руку, не глядя, не говоря ни слова, с тем непререкаемым авторитетом, который мы наблюдаем у матери, когда она, например, ведет за руку, не оборачиваясь, ребенка, а он упирается, но все-таки тащится за ней. Дверь была затворена. Тепло восстановилось. Дыры закрылись.
Один из жандармов сидел за столом, немного расставив ноги, сдвинув кепи на затылок; перед ним на вощеном столе стояла рюмка; мать очистила для нее место, сдвинув свою медную посуду на другой конец стола, в этот день недели она всегда чистила медные кастрюли.
Другой полицейский тоже расставил ноги, но так как перед ним не было стола, руки его висели, и в пальцах он держал дымящуюся сигарету.
— Вы говорите, что видели его в последний раз…
Мать, все еще стоя, была спокойна ровно настолько, насколько это требовалось, и отвечала, глядя на толстую записную книжку, в которой полицейский начал писать лиловым карандашом: