Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
Вот показалась мельница на берегу реки — огромная, многоэтажная, вся в серой мучнистой пыли. Она гудела и сотрясалась, и вокруг страшно гудела и сотрясалась земля.
И перед этим грозным явлением стихла, а потом и совсем замолкла песня.
Но вот строй вышел на греблю. На той стороне реки, на косогоре, приветливо маячили белые хатки Заречья. Дул свежий, свободный ветер реки. Гром падающей, разбивающейся воды заглушал гудение мельницы.
О, всегда бы так стоять тут, среди ледяных брызг, в дикой свежести водяной пыли, чувствуя под ногами гудящую, содрогающуюся греблю.
— Шагом
И только мы ступили на этот новый, незнакомый, выбитый скотом, весь в кизяках деревенский берег, в лицо ударил теплый, неизъяснимо прелестный ветер поля.
Я упал лицом в траву и зарывался в ее зеленую, прохладную горечь, глубоко вдыхая древний, могучий, корневой запах земли.
Потом я еще долго лежал в траве и смотрел в небо на летящие облака. И постепенно начинало казаться, что я вместе с землей уплываю куда-то далеко-далеко.
Поднявшийся ветер гнул вершины тополей. Все бешенее вращалась земля. Я лечу. Я лечу…
О, это было так давно, что кажется, было совсем не со мною, а с другим маленьким-маленьким мальчиком.
4. Учитель
— Смотри, никому не давай макать, на всех не напасешься, — сказала тетя, вручая мне чернильницу-невыливайку и ручку с пером «86».
И я побежал к учителю.
Собаки увязывались за мной, и все колючки по дороге цеплялись за меня, и на все камни мостовой я натыкался, и все мальчики приставали ко мне: один предлагал сменять марку, другой — пройтись на руках, третий — сыграть в чет-нечет. А четвертый говорил: «Это наш переулок, здесь не ходи».
— Эй, видел меня? — окликнул из калитки Котя.
Он был в новой, длинной, до пят, светло-серой, с блестящими пуговицами шинели, в новом большом, точно воздухом надутом, картузе с белым кантом и серебряными пальмовыми веточками, в новых скрипучих ботинках с калошами и с голубым глобусом в руках.
Котя подошел и выпалил прямо в лицо:
— Какие есть имена на ис? Маскулинис, генерис, игнис, кригнис, пинис, панис… — Он перевел дыхание. — Финис, ляпис, турнис, канис…
Тяжелый, словно камнями набитый, ранец! Котя, путаясь в ремнях, снял его со спины, щелкнул никелированным замком и бережно выложил на скамейку новенькие, туго завернутые в белую глянцевую бумагу, пахнущие краской тоненькие книжки. Как игральные карты, он разложил еще совсем чистые, без клякс, белоснежные хрустящие тетрадки в линейку, и в арифметическую клетку, и в ту большую косую клетку, что предназначена для круглых, осторожных и вежливых букв чистописания.
— Видал миндал? — сказал Котя, как факир двумя пальцами вытаскивая из каждой тетрадки розовую промокашку. Он прикладывал промокашку к губам и играл на ней, как на губной гармонике.
А новенький светло-кремовый пенал с аккуратно переведенным на крышечку цветным слоном! Когда Котя выдвигал крышечку, она вкусно скрипела, открывая радугу цветных карандашей.
Котя любовался и перебирал карандаши. Но когда я хотел потрогать, поспешно задвинул крышку и сказал:
— Не лапай, не купишь.
Котя, в зеркальных калошах, с голубым глобусиком в руках шел вдоль Большой Житомирской улицы прямо к Принцевым островам.
А я побежал своей дорогой.
Мороженщики с грохотом катили свои тележки, выкрикивая: «Фруктовое, фруктовое!..» В киоске цедили из сифонов сельтерскую воду. Воробьи прыгали в пыли и чирикали: «Да брось ты чернильницу! Разбей ты чернильницу!»
Чем ближе к учителю, тем все больше мальчиков встречалось на пути. Нет, это не были мальчики в серых шинелях и высоких фуражках с серебряными гербами, маленькие солдатики, говорящие по дороге об индейцах. Это не были и те великовозрастные ученики в больших синих картузах и лапсердаках, с пузырями под носом и с толстыми томами философов под мышкой. Нет, это были мальчики, у которых нет никакой формы, в огромных, надвинутых на самые глаза старых картузах, с засунутыми за пояс растрепанными, засаленными букварями. Они гонят по дороге камушек вместо мяча и врываются во двор учителя частной школы запыленные, расцарапанные, с криками:
— Потоп! Потоп!
Когда я прибежал сюда со своей чернильницей-невыливайкой, я уже весь был в фиолетовых брызгах.
Во дворе был миллион мальчиков. Все они кричали, галдели, скакали на одной ноге, играли в чехарду, в классы, в сыщиков и воров, свистели в свистульки из кости, из бузины, из сливовых и абрикосовых косточек, пускали змеев и стреляли из рогаток по всему на свете: по воробьям, по каштанам на дереве, по мухам на белой стене, по пушистым помпонам на шапочках мальчиков, а то и по самой шапочке и по голове.
Во всех углах шла борьба: французская, русская, турецкая, вольная, с правилами и без правил. Здесь задевали каждого, вызывали на кулачки, на щелчки, на игру в монеты, в шарики, в перышки, в орехи и каштаны; меняли конфетные бумажки, папиросные и спичечные коробки. Меняли марки с изображением верблюда, идущего пустыней под финиковой пальмой, на марки с белым медведем на льдине, меняли американского президента на раджу в тюрбане, перочинный ножик — на увеличительное стекло.
Они встретили меня криками. Ушастый мальчик подошел, взял ручку, попробовал перо на ногте:
— Восемьдесят шесть?
Он тотчас же предложил мне поменяться на стручок.
— Смотри, как свистит!
Потом меня вызвали на кулачки, чернильница упала на камень и разбилась.
И через пять минут я уже ходил расцарапанный, с дулей на лбу, похожий на всех. А еще через пять минут я уже сам задевал других, предлагал сменять неизвестно как добытую мной марку и вызывал на кулачки.
Первой встречала учеников жена учителя. Она жалобно смотрела на малыша с расцарапанным носом и говорила:
— Такой манюня и уже учится.
— Я не манюня, — отвечал мальчик.
— На тебе уже коржик с маком и иди в класс.
И малыш с зажатым в руке коржиком шел в класс, где на возвышении, еле видный из-за стола, сидел и дремал над толстой Книгой книг маленький, весь заросший бородой учитель священной истории, в ермолке, в белых чулках и ночных шлепанцах.
— Ты пришел? — тоскливо спрашивал учитель сквозь опущенные веки.
— Я пришел, — отвечал мальчик.
— Ну, так садись и не балуйся, — говорил учитель и снова дремал.