Малина
Шрифт:
Атти изливает масло на вскипевшие было волны между пересушенным фальшивым зайцем, «Реквиемом» Верди, которым Караян дирижировал без соизволения Антуанетты, и «Волшебной флейтой» в постановке известного немецкого режиссера, чью фамилию Антуанетта прекрасно знает, но два раза путает и произносит неверно, точь-в-точь как Лина, которая так часто путает фамилии и прозвища: Цошке и Бошке. Но вот Антуанетта опять принялась за Караяна, и Атти говорит: «Пожалуйста, обратите внимание, что для Антуанетты каждый мужчина — полная загадка, это делает ее чуть-чуть не от мира сего, а потому особенно притягательной для мужчин». Антуанетта смеется своим неподражаемым фамильным, альтенвильским смехом. И если Фанни Гольдман все еще остается красивейшей женщиной Вены и необычайно завлекательно произносит «вы», то Антуанетте, верно, достался бы приз за прекраснейший смех. «Ах, в этом весь Атти! Дорогой мой, ты даже сам не знаешь, как ты прав, но что хуже всего, — кокетливо говорит она, обращаясь теперь к своей тарелке с фруктовым муссом и зачерпнув полную десертную ложку, которую она не донесла до рта, а держит над столом в изящно изогнутой руке, — (ах, Йозефина просто неоценима, мусс должен быть в точности таким, только я воздержусь ей это говорить), — но что хуже всего, Атти, ты для меня все еще самая большая загадка, пожалуйста, не возражай!» Она трогательно краснеет, ибо она все еще краснеет, когда ей приходит в голову что-нибудь такое, чего она до сих пор не говорила. «Je vous adore, mon ch'eri [49] , — шепчет она нежно и так громко, что все, конечно, слышат. — Ведь если мужчина все еще остается для нас загадкой после десяти, а то и двенадцати лет, — нет, мы не хотим докучать другим своими откровенностями вслух, —
49
Я вас обожаю, мой дорогой (фр.).
50
Абсолютно необходимо, чтобы сегодня вечером я вам это сказала! (фр.)
51
Касснер Рудольф (1873–1959) — немецкий философ и писатель.
52
Несравненное чудо, незабываемое, он, правда, был жуликоват (фр.).
53
Совсем другое дело (фр.).
54
Кто это был такой? (фр.)
55
Термины горнолыжного спорта.
Пройдет еще час, и я смогу лечь в свою кровать и укрыться пышной деревенской периной, ведь вечером в Зальцкаммергуте всегда прохладно, снаружи будет что-то стрекотать, да и в комнате что-то начнет жужжать, я вылезу из постели, обойду комнату в поисках жужжащего, гудящего насекомого, но так его и не найду, а потом на абажуре моей лампы будет тихо греться мотылек, его я могла бы прихлопнуть, но он-то как раз не причиняет мне зла, так что тронуть его я не могу, чтобы довести меня до убийства, ему надо было бы издавать звуки, производить невыносимый шум. Я достаю из чемодана несколько детективных романов, мне необходимо еще немного почитать. Но, перелистав две-три страницы, я замечаю, что эту книгу уже читала. «Убийство — не искусство». На пианино лежат Антуанеттины ноты, два тома «Музыки и песен», я раскрываю их наугад то на одной, то на другой странице, пробую сыграть несколько тактов, которые учила в детстве. «Дрожи, Византия!»… «Восстань, феррарский князь»… «Девушка и смерть»… марш из «Дочери полка»… «Ария с шампанским»… «Последняя летняя роза». Я тихо напеваю, но фальшивлю, беру слишком низко: «Дрожи, Византия!» Потом еще тише, но точно: «Вино, что только взглядом пьешь…» [56]
56
Слова из мелодрамы Артура Шёнберга «Лунный Пьеро».
Сразу после завтрака, за которым мы с Атти сидим вдвоем, мы уезжаем на его моторной лодке. Атти повесил себе на шею хронометр, а мне дал багор с крюком, не справившись, я хочу этот багор ему отдать и роняю его. «Ты что, не в своем уме? Ты оттолкнуться должна этим багром, мы бьемся о причал, давай, отталкивай лодку!» Вообще Атти никогда не кричит, но в лодке он не кричать не может, одно это способно заставить меня возненавидеть лодки. Теперь мы отчаливаем, подав назад, Атти поворачивает, а я думаю про все годы в моторных лодках, на озерах и на морях, я снова вижу пейзаж тех лет, так вот оно, забытое озеро, это было здесь! Атти, которому я хочу объяснить, как это, по-моему, чудесно — лететь, разрезая воду, вообще меня не слушает, ему бы только попасть на место вовремя, до старта. Мы болтаемся поблизости от Санкт-Гильгена. После первого выстрела проходит еще десять минут, потом раздается наконец второй выстрел, и теперь каждую минуту убираются знаки. «Видишь, сейчас они уберут последний!» Видеть я, правда, ничего не вижу, зато слышу стартовый выстрел. Мы идем позади стартовавших парусников, единственное, что я еще замечаю, — что одна из яхт перед нами делает поворот через фордевинд, это она перешла линию ветра, объясняет Атти, и дальше мы идем самым малым ходом, чтобы не мешать регате, Атти, качая головой, наблюдает за маневрами этих унылых парусников. Иван, наверно, очень хорошо водит яхту, мы будем плавать вместе в будущем году, может быть, на Средиземном море, — наши маленькие озера на Ивана впечатления не производят. Атти кипятится: «Господи, да у этого не все дома, он держит слишком круто к ветру», тот ложится на другой галс, а я показываю на третьего, который пошел быстрее, в то время как остальные почти заштилели. «Он себе заказал персональный шквал!» «Что заказал?» И Атти очень толково объясняет, что, но у меня перед глазами забытое мною озеро со всеми этими игрушками, я бы хотела ходить здесь на яхте с Иваном, но подальше от всех остальных, даже если придется обдирать себе руки
Атти смягчило мое участие, и теперь вон тот яхтсмен уже не так смешно сидит у себя на палубе, только ему надо еще дальше отсесть назад, ну наконец-то, теперь он двинул вперед. Давай, давай! Он так уютно устроился, говорю я, но Атти, снова раздраженный, говорит, что ничего уютного тут нет, этот парень думает только о ветре и о своей яхте, а я смотрю на небо и, пытаясь оживить свои познания в планерном спорте, вспоминаю, что такое термический ветер, как обстоит дело с восходящими тепловыми потоками, и перевожу взгляд — картина меняется, озеро уже не такое, как было, сверкающее или свинцово-серое, ведь эти темные полосы что-то значат, вот две яхты уваливаются под ветер, воздух опять почти неподвижен, и они пытаются наполнить паруса. Мы опять какое-то время идем за ними следом, до последнего буя, — становится прохладно. Атти полагает, этой регате дадут «отмену», нет же никакого смысла продолжать, продолжать действительно нет смысла, Атти-то знает, почему он не участвует в этой регате. Мы едем домой, нас подбрасывает на более высокой волне, но Атти вдруг выключает мотор, потому что навстречу нам плывет Лайбл, он тоже здесь, в Санкт-Гильгене, а я спрашиваю Атти: «Что это там за большой пароход?» Атти кричит: «Да какой это пароход, это же…»
Оба приятеля начинают махать друг другу. Привет, Альтенвиль! Привет, Лайбл! Наши суда сблизились, мужчины оживленно болтают, Лайбл еще не вывел свои яхты. Атти приглашает его завтра прийти к нам обедать. Еще одним больше, думаю я, значит, это и есть неотразимый коротышка Лайбл, который на своем катамаране побеждает во всех регатах, я почтительно киваю ему — кричать, как Атти, я не могу — и временами посматриваю в зеркало заднего вида. Ведь сегодня вечером этот Лайбл наверняка разнесет по всему Санкт-Гильгену, что он видел Атти не с Антуанеттой, а с какой-то блондинкой. Победительный господин Лайбл не может знать, что Антуанетте сегодня непременно надо к парикмахеру, что ей вообще совершенно все равно, с кем Атти гоняет по озеру, потому что он уже три месяца думает только об озере и о парусниках, — этим Антуанетта с глазу на глаз скорбно делится с каждым: только об этом чертовом озере, больше вообще ни о чем.
Поздно вечером нам приходится еще раз выходить на озеро, идти со скоростью тридцать или тридцать пять узлов из-за того, что Атти договорился о встрече с парусным мастером. Ночь холодная, Антуанетта от нас избавилась, ей надо на премьеру «Имярека» [57] . А я все время слышу музыку: «В мечтах о светлых далях…», я нахожусь в Венеции, я думаю о Вене, я смотрю на поверхность воды и смотрю вглубь, в темные истории, в которые вовлекаюсь. Разве Иван и я — темная история? Нет, темная история не он, а одна я. Слышен только шум мотора, на озере прекрасно, я встаю, крепко держась за раму ветрового стекла, на другом берегу я вижу скудную цепочку огней, затерянных и заспанных, и мои волосы развеваются на ветру.
57
Драма Гуго фон Гофмансталя (1874–1929), написанная в духе средневековой мистерии; представление «Имярека» неизменно входит в программу ежегодного Зальцбургского фестиваля.
… и кроме нее не было ни живой души, она совсем растерялась… казалось, будто все пришло в движение, волны ивняка, протоки стали прокладывать себе русло… в ней поднялась неведомая тревога и тяжело легла на сердце…
Не будь попутного ветра, плакать бы мне горько на пути в Санкт-Гильген, но мотор вдруг начинает барахлить и затихает совсем, Атти бросает якорь, он мне что-то кричит, и я слушаюсь, я научилась тому, что на борту надо слушаться. Только один имеет здесь право голоса. Атти не может найти запасную канистру с бензином, а я думаю о том, что со мной будет — всю ночь на лодке, в такой холод? Нас ведь никто не видит, мы еще далеко от берега. Но тут мы наконец находим канистру, воронку тоже. Атти идет на нос, а я держу фонарь. Я уже не уверена в том, что на самом деле хочу еще пристать к какому-то берегу. Однако мотор заводится, мы выбираем якорь и молча едем домой, — Атти ведь тоже понимает, что иначе нам пришлось бы всю ночь провести на воде. Антуанетте мы ничего не говорим, передаем выдуманные приветы из Санкт-Гильгена, невесть от кого, имена я забыла. Я все больше забываю. За ужином не могу вспомнить, что должна была или хотела передать Эрне Дзанетти, которая ездила с Антуанеттой на премьеру, начинаю, на пробу, с привета от г-на Копецки из Вены. Эрна удивлена: «Копецки?» Я прошу извинения, это, видимо, ошибка, кто-то передал ей привет из Вены, возможно, Мартин Раннер. «Это может быть, это бывает», — снисходительно говорит Эрна. Я продолжаю вспоминать в течение всего ужина. Нет, это было все-таки что-то другое, видимо, более важное, не приветы, возможно, я должна была что-то попросить у Эрны, — не план Зальцбурга, не карту озер и Зальцкаммергута, не адрес парикмахера или аптекарского магазина. Боже ты мой, что же я такое должна была сказать Эрне или спросить у нее? Мне ничего от нее не надо, но я должна была что-то у нее спросить. Пока мы пьем мокко в большой зале, я все еще смотрю на Эрну с сознанием своей вины, ведь я никогда не вспомню. Я больше ничего не могу вспомнить о людях, которые меня окружают, я забываю, забываю уже имена, приветы, вопросы, сообщения, сплетни. Не нужно мне никакого Вольфгангзее, не нужно никакого отдыха, я задыхаюсь, когда наступает вечер и начинается непринужденный разговор, обстоятельства выступают не в их реальных четких очертаниях, а лишь пунктиром, я задыхаюсь от страха — от страха перед потерей, мне еще есть что терять, я могу потерять все, вот что единственно важно, я знаю, как это называется, и я неспособна рассиживаться здесь у Альтенвилей вместе с другими людьми. Завтракать в постели приятно, бегать вдоль озера — полезно, ходить в Санкт-Вольфганг за газетами и сигаретами — хорошо и бесполезно. Но сознавать, что каждого из этих дней мне когда-нибудь будет страшно недоставать, что я буду кричать в ужасе от того, что так провожу эти дни, в то время как на Мондзее идет жизнь… Этого будет уже не исправить.
Около полуночи я иду обратно в большую залу и беру у Атти в библиотеке «Азбуку яхтсмена», «От носа до кормы» и «С наветренной и подветренной стороны». Довольно жуткие названия, к Атти они не подходят тоже. Я выудила еще одну книгу — «Узлы, сплесни, снасти», вот это, кажется, как раз для меня, «книга не ставит себе целью… излагается с такой же систематической ясностью… легко доступное руководство для изготовления узлов, от простых беседочных до шкотовых и стопорных». Я читаю легко доступный учебник для новичков. Таблетку снотворного я уже приняла. Что у меня получится, если я только сейчас начинаю? Когда я смогу уехать и как? Здесь я могла бы быстро научиться водить парусник, но не хочу. Я хочу уехать, не думаю, что мне еще понадобятся какие-нибудь из этих понятий, которые я должна усвоить и помнить всю жизнь — дифферент, дифферентовать, менять осадку. У меня еще никогда не слипались глаза при чтении, не слипнутся и сейчас. Мне надо домой.
В пять часов утра я прокрадываюсь в залу к телефону. Не представляю себе, как я смогу оплатить Антуанетте эту телеграмму, раз ей вообще нельзя об этом знать. «Прием телеграмм, ждите ответа, ждите ответа, ждите ответа…» Я жду, курю и жду. В телефоне что-то щелкает, молодой, живой женский голос спрашивает: «Фамилия абонента, пожалуйста, номер?» Я боязливо, шепотом называю фамилию Альтенвиль и их номер телефона, девушка сейчас позвонит, при первом звуке я хватаю трубку и шепчу, чтобы в доме никто меня не услышал: «Д-р Малина, Унгаргассе, 6, Вена III». Текст: «Прошу срочно телеграфировать срочность возвращения Вену тчк приеду завтра вечером тчк привет…»
Телеграмма от Малины приходит утром, Антуанетта очень занята и рассеянно удивляется, в Зальцбург я еду с Кристиной, которой хочется совершенно точно знать, как все было у Альтенвилей. Говорят, Антуанетта стала настоящей истеричкой, совсем сбрендила, сам Атти милый, умный человек, но эта женщина в конце концов доведет его до полного сумасшествия. «Да что ты, говорю, я ничего такого не заметила, мне бы это и в голову не пришло!» Кристина говорит: «Конечно, если тебе приятнее у таких людей, мы ведь, само собой, тебя пригласили бы, у нас бы тебе действительно было покойно, мы живем ужасно просто». Я напряженно смотрю на дорогу и не нахожу, что ответить. «Понимаешь, — объясняю я, — ведь Альтенвилей я знаю очень давно, да нет, дело не в этом, я их очень люблю, нет, они совсем не утомительны, как это — утомительны?»