Малина
Шрифт:
Иван уже не Иван, я смотрю на него, как врач-клиницист, изучающий рентгеновский снимок, и вижу его скелет, пятна от курения в его легком, его самого я больше не вижу. Кто вернет мне Ивана? Почему он вдруг позволяет так себя разглядывать? Пока он спрашивает счет, мне хочется рухнуть на стол или свалиться под стол, а заодно стянуть с него скатерть со всеми тарелками, бокалами и приборами, даже с солонкой, хотя я так суеверна. Не делай со мной этого, скажу я, не делай этого, не то я умру.
Вчера я была на танцах в баре «Эдем».
Иван меня слушает, — да полно, в самом деле? Надо бы ему все же послушать, что я говорю: была вчера на танцах, хотела кое-что разрушить, ведь напоследок я танцевала только
— Я жутко устала, слишком долго пробыла на ногах, я просто больше не выдержу.
Но слушает ли меня Иван?
Иван, между прочим, спрашивает, поскольку мы с ним давно не виделись, не хочу ли я пойти с ними в кино, там идет «Микки Маус» Уолта Диснея. К сожалению, у меня нет времени. Дело в том, что я не хотела бы сейчас видеть детей, меньше всего детей, самого Ивана — всегда, но не детей, которых он у меня отберет. Не могу больше видеть Белу и Андраша. Пусть зубы мудрости растут у них без меня. Я уже не буду присутствовать при том, как их станут удалять.
Малина мне шепчет: «Убей их, убей их».
Но другой голос заглушает первый: Ивана и детей — ни за что, они неразрывное целое, я не могу их убить. Если произойдет то, что должно произойти, то Иван, как только он дотронется до кого-нибудь еще, перестанет быть Иваном. Я, во всяком случае, ни до кого не дотрагивалась.
Я говорю:
— Иван.
Иван говорит:
— Счет, пожалуйста!
Это, наверно, ошибка, ведь это же Иван, а я все смотрю мимо него, на скатерть, на солонку, я уставилась на вилку, я могла бы выколоть себе глаза, я смотрю в окно поверх его плеча и отвечаю ему невпопад.
— Ты бледна как смерть, — говорит Иван, — тебе что, нездоровится?
— Просто не выспалась, мне надо бы поехать отдохнуть, мои друзья едут в Кицбюэль, Александр и Мартин — в Санкт-Антон, без этого я просто не приду в себя, зима с каждым годом длится все дольше, кто в силах выдержать такую зиму!
Выходит, Иван и впрямь полагает, будто во всем виновата зима, ибо он настоятельно мне советует поскорее уехать. Я уже вообще не смотрю на него, я вижу кое-что другое — рядом с ним есть какая-то тень, Иван смеется и разговаривает с тенью, он гораздо веселее и развязнее, таким ужасно развязным со мной он никогда не был, и я говорю, что да, конечно, Мартин или Фриц, но у меня еще жутко много дел, нет, я не знаю, мы созвонимся.
Думает ли Иван тоже, что раньше у нас с ним все было по-другому, или это только мне кажется, что раньше было не так, как сегодня. В горле у меня застрял дикий смех, но я боюсь его выпустить, ведь мне потом его не унять, оттого я молчу и становлюсь все мрачнее.
После кофе я окончательно немею; я курю.
Иван говорит:
— Ты сегодня очень скучная.
— Да? Правда? Я что, всегда такая была? — спрашиваю я.
У дверей дома я не сразу выхожу из машины и предлагаю все же при случае друг другу звонить. Иван не возражает мне, он не говорит: ты что, с ума сошла, что ты такое говоришь, как это «при случае». Он уже считает естественным, что звонить друг другу мы будем при случае. Если я сию же минуту не выйду, — но я уже выхожу, — он, чего доброго, еще скажет «да», однако я хлопаю дверцей и кричу:
— В ближайшие дни у меня уйма дел!
Я совсем не могу заснуть, разве что поздним утром. Кто бы мог заснуть в ночном лесу, полном вопросов? Ночью я лежу без сна, подложив руки под голову, и думаю, как счастлива я была, как счастлива, а ведь я когда еще дала себе зарок не жаловаться, никого не винить, если я хоть один-единственный раз изведаю счастье, теперь же я хочу это счастье продлить, я хочу этого, как всякий, кому оно досталось, хочу удержать это уходящее счастье, отжившее свой срок. Моего счастья больше нет. «Прекрасное Завтра Духа,
Ко мне заглядывает Малина.
— Ты еще не спишь?
— Я не сплю случайно, мне надо кое-что обдумать, это ужасно.
— Вот как, а почему это ужасно? — говорит Малина.
Я: (con fuoco) Это ужасно, в одном слове весь ужас не выразить, это слишком ужасно.
Малина: И это все, что мешает тебе спать? («Убей его! Убей его!»)
Я: (sotto voce) Да, это все.
Малина: И что ты будешь делать?
Я: (forte, forte, fortissimo) Ничего.
Раннее утро застает меня бессильно лежащей в качалке, я неподвижно смотрю на стену, в которой образовалась трещина, она, должно быть, старая, но сейчас слегка расширяется оттого, что я так пристально на нее смотрю. Уже настолько поздно, что я могла бы «при случае» позвонить, я снимаю трубку и хочу спросить: ты уже спишь? но вовремя спохватываюсь, что спросить надо: ты уже встал? Однако сегодня мне слишком трудно сказать: «Доброе утро», и я тихо кладу трубку, я так отчетливо, всем лицом, ощущаю знакомый запах, что мне кажется, будто я уткнулась Ивану под мышку и вдыхаю этот запах, который про себя называю запахом корицы, это он не давал мне, сонной, уснуть, ибо был единственным живительным запахом, позволявшим мне вздохнуть с облегчением. Стена не поддается, не желает поддаваться, но я заставлю ее открыться там, где в ней трещина. Если Иван не позвонит мне прямо сейчас, если он больше никогда не позвонит, если он позвонит только в понедельник, что я тогда сделаю? Не какая-то формула приводила в движение Солнце и светила, одна я, пока Иван был рядом со мной, сумела привести их в движение, не только для себя, не только для него, но и для других людей, и я должна рассказать, я буду рассказывать, скоро уже не останется ничего, что помешало бы моему Воспоминанию. Только нашу с Иваном историю, поскольку у нас ее нет, нельзя будет рассказать никогда, так что пусть никто не ждет рассказа о любви девяносто девять раз и сенсационных разоблачений из австро-венгерских спален.
Не понимаю я Малину, который сейчас безмятежно завтракает перед уходом на службу. Мы никогда не поймем друг друга, мы с ним как день и ночь, он бесчеловечен со своими нашептываниями, своим молчанием и своими невозмутимыми вопросами. Ведь если Ивану не дано больше принадлежать мне, как я принадлежу ему, то в один прекрасный день он начнет жить обыкновенной жизнью, и она сделает его заурядным, с ним больше никто не будет носиться, но, возможно, Иван ничего другого и не хочет, кроме своей простой жизни, а я с моим молчаливым любованием, с моей явной неспособностью играть, с моими неловкими признаниями из словесных осколков, часть жизни ему осложнила.
Иван сказал мне, смеясь, но только раз: «Я не могу дышать там, куда ты меня ставишь, пожалуйста, не так высоко, не тащи больше никого в этот разреженный воздух, очень тебе советую, усвой это на будущее!» Я не сказала: «Но кого же я буду после тебя?.. Но ты же не думаешь, что я после тебя?.. Лучше я все это усвою еще для тебя. И больше ни для кого».
Мы с Малиной приглашены к Гебауэрам, но не болтаем с другими гостями, которые стоят в гостиной, пьют и что-то горячо обсуждают, а оказываемся вдруг одни в комнате, где стоит бехштейновский рояль, на котором занимается Барбара, когда нас здесь нет. Мне вдруг вспоминается, что играл мне Малина в первый раз, перед тем как мы с ним начали разговаривать по-настоящему, и мне хочется его попросить сыграть для меня это еще раз, но потом я сама подхожу к инструменту и начинаю стоя неумело подбирать мелодию.