Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
Пелагия – часть этих простых, радостных аккордов. Она играет с кошкой и смеется – это «соль». Она приподнимает бровь, поймав меня на том, что я разглядываю ее, делает вид, что укоряет меня за мое восхищение, и это – «до». Она спрашивает меня: «Тебе нечем заняться – чем-нибудь полезным?» – и это как «ре», требующее твердости. Я говорю: «Мы с Дуче захватываем сегодня Сербию», она смеется, и всё вернулось и прояснилось. Она отбрасывает голову и смеется, сверкая белыми зубами, она знает, что красива, и я считаю ее очень красивой. Это похоже на сверкающие, беленные известкой домики на отдаленном холме в Кандии. Она – радостная, гордая и сдержанная, всё вернулось на круги своя. Она вернулась к «соль». Оказывается, я тоже смеюсь, мы – разделенные октавы, смеемся в соседних октавах, мандола и мандолина,
Пелагия слышит орудия и хмурится. Мы были счастливы вместе, сидя на этом балкончике, затененном бугенвиллией, – сюда прилетали пчелы, но теперь это война; война вернулась, и Пелагия хмурит брови. Мне хочется сказать: «Прости, Пелагия, не я это придумал, не я украл Ионию. Меня это не воодушевляет – забирать твоих коз и брать на растопку твои оливы. Я не паразит по своей природе». Но Пелагия знает, что я не могу этого сказать. И она понимает, почему я не могу так сказать, но все-таки винит меня за отсутствие воли. Она слышит, как я говорю о новом pax Romana, [130] о восстановлении древнего правления, принесшего порядок и мир для всех, о самом длительном из известных человеку периоде цивилизации, и хмурится.
130
Римское царство (лат.).
Когда Пелагия хмурится, слыша отдаленные орудия, это похоже на «ми-минор-септаккорд с пониженной пятой»; возьмите его резко, и он будет воинственным и разгневанным – аккорд для боевиков и партизан. Но проведите по струнам мягко, и это будет аккорд безграничного, томящегося уныния. Пелагия опечалена, и я беру Антонию и играю «ре-минор». Она поднимает взгляд и говорит: «Это точно то, что я чувствую. Как ты узнал?» – а мне бы хотелось сказать: «Пелагия, ведь я люблю тебя, вот откуда я знаю», но вместо этого я говорю: «Потому что ты тоскуешь и ждешь».
«Жду чего?» – спрашивает она, а я говорю: «Скажи сама, Пелагия», но знаю, что она никогда не скажет мне, что ждет прихода новой жизни, в который гречанка сможет полюбить итальянца и не мучиться из-за этого.
«Я сочиняю для тебя марш, – говорю я, – послушай» и играю «ре-минор», раз-два, а затем «до-мажор», раз-и-два-и, и снова «ре-минор», раз-два… и говорю ей: «Беда в том, что мне нужен еще один исполнитель, чтобы наложить сверху греческую мелодию, что-нибудь вроде «ребетико». Может, удастся отыскать в батальоне кого-нибудь с мандолиной, тогда я смогу играть аккорды октавой ниже на мандоле. Думаю, это бы очень хорошо звучало».
«У кого-нибудь должна быть гитара», – предполагает Пелагия, но я говорю ей: «Аккорд или мелодия, которая по-своему звучит у мандолины, будет совершенно иначе звучать на гитаре – это один из необъяснимых фактов музыкальной жизни. Эти два аккорда на гитаре звучат невероятно банально, без всякого драматизма, ну разве что будет играть испанец».
Пелагия улыбается, а я знаю, что она ни слова не понимает из того, что я говорю, но это не имеет значения. Я начинаю думать о мелодии в тремоло, чтобы она вилась над аккордами. Пелагии очень нравится, когда я играю тремоло, она говорит, что это самый трогательный и совершенный звук.
Но для нее оскорбительно, что захватчик, оккупант может растрогать ее, – тот, кто реквизирует сыр и вино «робола», – и она внезапно встает, а я вижу, что душа ее охвачена пламенем. Она наставляет на меня дрожащий палец и, стиснув зубы, начинает кричать: «Как ты можешь быть таким? Что с тобой? Как можешь ты, музыкант, образованный человек, прийти сюда со своей мандолиной и исполнять для гоечанки прекрасные мелодии, когда всё вокруг тебя на острове разворовывается, отбирается? И не суй мне это дерьмо про восстановление Римской империи! Если хочешь знать, так это Греция обучала Рим и мы не делали это с помощью захвата. Что с тобой происходит? Как ты можешь терпеть, что ты здесь? Приказы? От кого приказы-то? От тщеславного маньяка с манией величия, который получил Кефалонию из-за безумного скотства другого такого же темноволосого
И Пелагия сбегает вниз по венецианским ступенькам и выскакивает на солнце. Она останавливается, оборачивается и смотрит на меня, ее глаза полны слез гнева и горечи, и я знаю, что она ненавидит меня, потому что любит; потому что она любит меня, а я – человек, которому не хватает мужества взять зло за горло и задушить его. Мне стыдно. Я беру ослабленный аккорд, потому что я сам унижен. Мое заигрывание и попытка прельстить выдали меня. Я – бесчестный человек.
Закругленное, грудастенькое пузцо мандолины, как всегда, соскальзывает к поясу, а я, как всегда, думаю: «Может, мне нужна португальская мандолина с плоской спинкой, которая не соскальзывает?» – но я гоню эти глупые мысли: где же достанешь португальскую мандолину с плоской спинкой во время войны? Вместо этого я снова думаю: «Как похожа мандолина на женщину, как похожа мандолина на Пелагию, сколь изящна и как восхитительна!» – и появляется еще мысль, парадокс, достойный самого Зенона, о том, что война свела нас вместе и война же разъединяет нас. Англичане называют это «одной рукой давать, а другой забирать». Что я имею против британцев, от чего пришлось забираться в Грецию? Пелагия права, но кто первым скажет это? Пока сказала только Антония, звеня «Маршем Пелагии», распевая под моими пальцами.
43. Здоровенная, рогатая, ржавая кругляка
Приготовление улиток не особенно радовало Пелагию. С одной стороны, она получила массу противоречивых советов, как следует доводить их до приемлемого состояния, но ей не нравилась собственная противная неуверенность; она опасалась подать на стол нечто омерзительно склизкое и боялась, что если плохо приготовит, тем самым уронит себя в глазах капитана. Мягкому жару ликования, который охватил ее после того, как открылась их взаимная любовь, угрожало не только скрытое ощущение вины, но и пугающая мысль: если она сделает с улитками что-то не так, то в лучшем случае вызовет у него отвращение, а в худшем – отравит.
Дросула настоятельно внушала ей, что следует оставить улиток на ночь в горшке, наполненном водой и прикрытом крышкой, чтобы они не расползлись, а утром тщательно промыть их. Затем кипятить живьем в воде, пока на поверхности не появятся пена и накипь. В этот самый момент нужно бросить немного соли и начать помешивать по часовой стрелке («если мешаешь против часовой стрелки, у них будет отвратительный вкус»). Через пятнадцать минут нужно проколоть дырочку в спинке каждой ракушки, «чтобы выпустить беса и впустить отвар», и затем хорошенько прополоскать в той же воде. Она не объяснила Пелагии, как при этом опускать пальцы в крутой кипяток. Дросула утверждала также, что есть можно только тех улиток, которых откармливали чабрецом, и Пелагия, хоть этому ни капельки не поверила, тем не менее, разволновалась еще сильнее.
Жена Коколиса у колодца сказала ей, что всё это чепуха, потому что она помнит, как это делала ее бабушка.
– Не слушай ты эту Дросулу. Эта баба почти турка. Нет, тебе нужно только ущипнуть каждую улитку: раз шевелится – значит, живая.
– Как же я ущипну ее, когда она внутрь забралась? – спросила Пелагия.
– Подожди, пока вылезет, – ответила жена Коколиса.
– Но если она вылезет, ясно, что она живая, и значит, не нужно ее щипать.
– Все равно ущипни. Лучше наверняка. Потом берешь нож с острым кончиком и вычищаешь вокруг отверстия ракушки, а затем берешь чистую воду и промываешь каждую улитку двадцать один раз. Не больше, иначе смоешь вкус, и не меньше, а то будут еще грязные. Потом оставляешь на полчаса просохнуть, а потом засыпаешь соль в отверстие, и из ракушки начинает выходить вся эта гадкая желтая слизь, пузырями, и так поймешь, что они готовы. Потом обжариваешь в масле, отверстиями вниз, и затем добавляешь вина и варишь их две минуты, не больше и не меньше. И можно есть.