Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
– Я спрашиваю, потому что мне хочется, чтобы Карло с ребятами попали в рай. Ничего не могу поделать – наверное, все-таки верю.
– Увидишься с Богом – передай, что мне хочется врезать ему кулаком по носу.
– Поцелуй меня, уже почти светает.
– Нужно идти. Завтра я принесу тебе кролика. Я нашел нору, и если залечь над ней, можно схватить его, когда выскочит. И отыщу для нас побольше улиток.
– Кискиса ловит кроликов, но нам не дает. Рычит и убегает.
– Была бы сейчас весна, я бы поискал яйца.
– Обними меня покрепче.
– Santa Maria, ребра!
– Прости, прости, я все время забываю!
– Хорошо бы и мне забыть. Merda.
– Навсегда?
– На Сицилии говорят, что вечная любовь длится два года. К счастью, я не сицилиец.
– Мужчины в Греции вечно любят себя и матерей. Своих жен они любят полгода. К счастью, я женщина.
– К счастью.
– Ты вернешься? После войны?
– Я оставлю Антонию заложницей. И тогда ты будешь знать, что мне можно верить.
– Ты можешь достать другую.
– Она незаменима.
– А я незаменима?
– Почему ты мне не веришь? Почему ты на меня так смотришь? Не плачь. Ну как я могу упустить возможность заполучить такого замечательного тестя?
– Негодяй!
– Ох, ребра!
– О, карино, прости!
– Нужно идти. До завтра, до вечера. Поцелуй меня. Я тебя люблю.
Он уходил в ночь, пробираясь от одной изгороди к другой, подскакивая при малейшем шорохе, и рассвет заставал его уже под одеялами – он дремал, а частицы кальция в его теле постепенно преобразовывались в кости, и нежные воспоминания заселяли видения образами Пелагии и его мальчиков из оперного кружка. Ранним полуднем он просыпался и искал ягоды, делал упражнения, чтобы сохранить подвижность пальцев, искал в подлеске улиток. Доктор заставлял его не только есть их – следовало пестиком толочь ракушки в ступке, чтобы потом вся семья пила эти размешанные в вине песчинки, потому что доктор Яннис стремился к тому, чтобы у всех были превосходные кости скелета, какими бы исхудавшими и утомленными они ни были; это было совсем не хуже, чем старинные припасы сушеных бобов, что набивали живот, но вызывали рези.
Пелагия разрывалась. Ей хотелось оставить своего капитана на острове, но она понимала, что этим его бы погубила. Имелись люди, которые ради хлеба пошли бы на любое предательство, – весь вопрос только во времени, пока фашистам не станет известно о его тайном присутствии в их жизни. К тому же погода становилась скверной, крыша «Casa Nostra» протекала, и у капитана не было укрытия от беспощадного ветра и мстительного холода. Еды для них с отцом оставалось все меньше и меньше, и она иногда ловила себя на том, что с вожделением смотрит на пауков, сидящих на стенах. Она попросила Коколиса со Стаматисом поискать сумасшедшего, который хаживал по округе с Арсением, и передать ему, чтобы он, если сможет, зашел к ней.
Кролик Уоррен уже некоторое время проводил британскую политику посредством золотых соверенов: он подстрекал владельцев лодок не давать их немцам, и немало уцелевших итальянских солдат оказывались ночью в суденышках, что прыгали в волнах к Сиракузам, Бьянко или Валетте. Казалось, лодки были сделаны из спичек, но их владельцы неистребимо оптимистично верили в них. Подскакивая с подошвы на гребень волны, они прокладывали свой кочевой путь мимо катеров-катамаранов и прожекторов, линкоров и мин: их рулевые вожделенно распевали песни, а пассажиры, застывшие с широко раскрытыми глазами, страдали от морской болезни. Когда они, в конце концов, прибывали на твердую землю, то понимали, что теперь их тошнит от ее неподвижности.
Таким образом, Уоррен всего за день организовал отъезд капитана. Он подошел к дому Пелагии в три часа ночи, легонько постучал с улицы в окно ее комнаты, и когда она, выпутавшись из объятий Корелли, открыла ставни, то увидела человека, содействия которого и искала, и страшилась.
– Ну, как оно? – спросил он, войдя в комнату через дверь, и добавил: – Калимера, кирья Пелагия. – Он очень официально пожал ей руку и что-то заметил относительно погоды.
Греческий язык Кролика Уоррена стал к тому времени цветисто-разговорным, но он по-прежнему говорил с безукоризненным акцентом британского аристократа, умудряясь превращать греческое «пойдем» в «на такси», что соответствовало его английскому слуху, составляло для него смысл и было понятно даже грекам. Поскольку его обычный диапазон прилагательных и наречий был непереводим, он по-прежнему перемежал свою речь английскими словами – «здоровский», «просто потрясно» и «абсолютно кошмарно», – эффект от которых скорее излишне дезориентировал, нежели оказывался бессмысленным.
– Кто это? – спросил Корелли, на мгновение испугавшись визита немцев.
Пелагия не ответила на вопрос.
– Кролико, это – итальянский солдат, и нам нужно вывезти его.
Уоррен улыбнулся и протянул руку.
– Ave, [166] – сказал он, не имея возможности усовершенствовать свой итальянский так, как греческий. Корелли почувствовал, что его рука почти раздавлена; у него осталось преувеличенное представление о всеобщей силе британцев. Он не знал, что в Англии попытка переломать другому пальцы означала и мужественность, и дружелюбие. Его поразили также худоба и рост этого человека, а голубые и весьма нордические глаза неприятно напомнили немцев.
166
Приветствую (лат.).
Оказалось, что следующей ночью на Сицилию отправлялся каик, если не изменится погода, и посадить на борт капитана не составит никакого труда. «Хотя, может, придется прикончить парочку этих тухлых наглецов». Нужно лишь прийти в час ночи с прикрытой лампой к бухте и помигать ею в море в ответ на сигналы с лодки. Уоррен обещал быть на месте, заверив их, что «все пройдет как по маслу и закончится первоклассно, будет самое то».
61. Всякое расставание – предвкушение смерти
Перед рассветом Корелли не вернулся в «Casa Nostra», a, с согласия доктора, остался с Пелагией в доме. Раз уж это стало их последним днем вместе перед столь скорой разлукой, наверное, было бы по-людски позволить им рискнуть; во всяком случае, в своей крестьянской одежде и с великолепной бородой, сквозь которую еще виднелся синевато-багровый рубец поперек щеки, Корелли выглядел совершенным греком. Тем более, что говорил он теперь по-гречески достаточно хорошо, чтобы обмануть немца, не знающего языка совсем, и даже шлепал рукой по тыльной стороне ладони, чтобы указать на чью-либо глупость, и запрокидывал голову, прищелкивая языком, чтобы выказать несогласие. Иногда он видел сны на греческом, и это сильно расстраивало его спящую душу, поскольку неизбежно замедляло ход повествования в снах. Капитан обнаружил, что при разговоре на этом языке он превращается в другую личность – иную, чем та, когда он говорил по-итальянски. Он ощущал в себе более свирепого человека, по необъяснимой причине не имевшей никакого отношения к бороде, – гораздо более волосатого.