Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
– О, корициму, – проговорил он, ощупывая великолепный бархат и скользкий атлас подкладки. Он встал, снял куртку и надел жилет. Застегнул, подвигал плечами, чтобы хорошо село, и воскликнул:
– В самый раз!
– Ты наденешь его на танцы на нашей свадьбе, – сказала она, – а пока он поможет тебе согреться в лодке.
Позади деревушки Спартиа, на мысе Лиака, есть очень крутой утес, что обрывается к морю. Попасть на него в те дни можно было только по длинной козьей тропе, змеившейся по камням сквозь заросли. Из людей по ней ходили только рыбаки; летом они распускали мелкоячеистые сети, ловя косяки ничего не подозревающей молоди, что собиралась под защитой больших скал, выступающих над водой. Берег здесь представлял собой полоску песка едва ли в два метра шириной – там, где не было потрепанных волнами камней. Дно, казавшееся каменистым и опасным, почти повсюду покрывал чудесный песок; даже весьма большие лодки могли спокойно причаливать здесь, потому что довольно резко начиналась приличная глубина, а выдававшиеся
Так что путешествие на берег не стало грандиозным приключением. Сквозь колючий кустарник продирался холодный ветер, луна не светила. Сея редкими каплями, грозил начаться мелкий дождик, и кругом – такая кромешная темнота, что Пелагия временами боялась потерять шедшего впереди отца. Ослабевшее тело сильно мерзло, и она мучилась вдвойне при каждой беззвучной остановке Уоррена, а то, что отец держал пистолет, почему-то пугало и тревожило больше, чем крепко сжатый в кулаке собственный пистолетик. Она боролась и с пустотой, казалось, разверзавшейся в ее сердце, и с ним самим, испуганно колотившимся и скакавшим. Антонио Корелли, хоть и собравшийся с силами, чтобы при необходимости защитить шедшую впереди невесту, испытывал почти те же чувства. Он ловил себя на том, что задается вопросом – почему он оказался втянутым во все это, не желая того и отвергая, но признавая его необходимость. Он был подавлен: все силы отнимало ощущение бесполезности и грусти, и капитан почти желал, чтобы они встретили немецкий патруль, чтобы он смог умереть, сражаясь и убивая, закончив все во вспышке и огне, но – закончив сейчас же. Он понимал, что покинуть остров для него – все равно что лишиться корней.
Они вчетвером сгрудились на этой крохотной, укрытой от холодной хватки ветра полоске песка, ожидая сигнала лампы, который должны подать с моря. Уоррен зажег свою и прикрыл ее свет накидкой, пока остальные по очереди грели перед ней руки. Корелли подошел к краю воды и посмотрел на черные вздымающиеся волны – те словно удивлялись, как он собирается в них уцелеть. Он вспомнил другой берег, представил поющих и выпивающих ребят из «Ла Скалы» и голых шлюх, плескавшихся на отмелях моря, такого спокойного и ясного, что ему следовало быть озером в Аркадии. Перед его внутренним взором предстала неправдоподобная бирюза залива Кирьяки, когда летом смотришь на него сверху, возвращаясь из Ассоса, и от красоты этого воспоминания чувство утраты только усилилось. Он вспомнил, что доктор рассказывал ему о «ксенитии» – сильнейшей ностальгической любви к родной земле, охватывающей греков в изгнании, – и почувствовал ее, словно штык, который воткнули и провернули у него в груди. У него теперь был свой городок, своя patrida, [169] и даже мысли и речь его стали другими. Он бросил в море черный камушек, чтобы приманить удачу, и вернулся к Пелагии. Подержав в темноте ее лицо в ладонях, он обнял ее. Волосы у нее по-прежнему пахли розмарином, и он вдохнул этот запах так глубоко, что заболели залеченные ребра. В холодном свежем воздухе аромат чувствовался сильнее, и капитан знал, что никогда больше розмарин не будет пахнуть так остро и так полно. Отныне он будет пахнуть исчезнувшим светом и прахом.
169
Родина (ит.).
Когда с моря трижды мигнул огонек и Уоррен ответил сигналом, Корелли пожал лейтенанту руку, поцеловал в обе щеки тестя и снова подошел к Пелагии. Говорить было не о чем. Он видел, как у нее от горя дрожат губы, и чувствовал, что у него самого перехватывает горло. Он нежно погладил ее волосы и поцеловал в глаза, словно умеряя ее слезы. Услышав глухой стук весел по планширу ялика, скрип дерева и кожи, он поднял взгляд и увидел силуэт приближавшегося суденышка и тени двух согласованно гребущих людей. Вчетвером они подошли к воде и доктор сказал:
– Удачи тебе, Антонио, и возвращайся.
Капитан ответил на греческом:
– Твои бы речи да Богу в уши, – и в последний раз прижал к себе Пелагию.
Когда он, погружаясь в воду, пробрался сквозь буруны и вскарабкался в лодку, растворившись, как призрак, в темноте, Пелагия побежала в море, пока вода не дошла ей до бедер. Она вглядывалась, чтобы в последний раз увидеть его, но не видела ничего. Пустота когтистой хищной лапой схватила и сжала ее. Она закрыла лицо руками, плечи у нее содрогнулись, и она зарыдала; ее мучительные рыдания уносил ветер, и они терялись в шуме моря.
62. О немецкой оккупации
О немецкой оккупации сказать можно немного – разве что она заставила островитян еще больше полюбить итальянцев, которых
После войны собрали немного останков итальянских солдат. Несколько уцелевших тел выкопали с итальянского кладбища – их отправили в Италию на черном военном корабле, предприняли попытки идентифицировать их. Это было невозможно, и, говорят, семьям отдавали кости и золу, которые могли принадлежать совсем другому человеку. Поэтому некоторые матери оплакивали чужих мертвых детей, но у большинства сыновья слились теперь с землей Кефалонии или рассеялись пеплом в воздухе Ионии, срубленные в полном расцвете юности и навечно потерянные для мира, который не обращал на них внимания при жизни и пренебрег ими в смерти.
Ушли очаровательные похитители цыплят, озорные индивидуалисты и певуны, и на их место пришло междуцарствие, которое доктор увековечил в своей «Истории» как самое ужасное из всех времен.
Островитяне запомнили, что немцы – нелюди. Автоматы без принципов, превосходно настроенные на искусное мародерство и жестокость машины без всяких чувств, кроме любви к силе, без веры, кроме как в свое естественное право давить под каблуком низшие расы.
Конечно, итальянцы воровали, но их вылазки происходили по ночам, главной задачей для них было избежать поимки, а стыд, когда их хватали, показывал, что они понимают: то, что они сделали, – дурно. Немцы же входили в любой дом в любое время суток, разбрасывали мебель, избивали обитателей – не важно, старый ли, молодой или больной, – и у них на глазах уносили все, что привлекло их внимание. Украшения, кольца, передаваемые в семье из поколения в поколение, керосиновые лампы, примусы, сувениры, привезенные моряками с Востока, – все исчезало. Все годится, это так забавно – унижать негроидов, чья культура столь ничтожна. Их не заботило, что люди голодают, и они поднимали большой палец, когда по камням мимо проезжали на кладбище греческие гробы.
И Пелагию, и ее отца несколько раз беспричинно избивали. Кискису, чье преступление состояло в том, что она ручная, вырвали из рук Пелагии и бездумно забили прикладом винтовки. Дросуле прижгли сигаретами грудь за то, что она хмуро посмотрела на офицера. Все драгоценное медицинское оборудование доктора, собранное за двадцать лет честной бедности, вдребезги разбили в его присутствии четверо солдат с черепами на ремнях, чьи сердца были мрачны, промозглы и пусты, как дрогаратские пещеры. В год немецкой оккупации не появлялись ни святые змеи в храме Богородицы в Маркопуло, ни цветок священной лилии в Демут-Сандате.
Когда в ноябре 1944 года непобедимым представителям высшей расы вечного Рейха было приказано отойти, они разрушили все здания, для которых нашлось время, и жители Кефалонии стихийно восстали против них и воевали с ними на всем пути их отхода к морю.
А в ночь накануне отъезда Гюнтер Вебер, который со времени бойни стыдливо не появлялся в доме, принес свой патефон с коллекцией пластинок Марлен Дитрих и оставил их перед дверью Пелагии, как и обещал в более счастливые дни. Под крышку он положил конверт, и когда Пелагия открыла его, то нашла фотографию: на берегу стояли, обнявшись за плечи, Антонио Корелли и лейтенант. На Корелли была изысканная дамская шляпка, увенчанная искусственными фруктами и потрепанными бумажными розами, он размахивал в объектив бутылкой вина, а на голове Гюнтера боком насажена итальянская пилотка. Глаза у них были прикрыты, оба явно пьяные. В отдалении Пелагия с трудом различила фигуру голой женщины, которая плескалась в прибрежных волнах в офицерской фуражке немецкого гренадера. Руки раскинуты в восторге, и дуга брызг схвачена светом, когда она поддала по воде ногой. Странно – Пелагия не ощутила ни удивления, ни ревности от присутствия этой привлекающей внимание фигуры: та казалась весьма уместной и соответствовала иллюзии Эдема, которую Корелли обычно создавал, как фокусник, из воздуха.