Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
Она с трудом отрывалась от него и могла сидеть целыми часами, слушая скучную чепуху, в надежде услышать «Non Ti Scorda Di Me», [172] «Core'n Grato», [173] «Pariami d'Amore» [174] или «La Donna e Mobile». [175] Но больше всего ей хотелось услышать «Torna a Surriento», [176] чтобы перенестись назад, к дням «Ла Скалы», – любимую песню кружка, ту, которую они пели чаще всего; и она закрывала глаза в самой блаженной грусти, услышав ее мелодию, и представляла сидящих во дворе под оливой мальчиков, едва ли сознававших мелодраматичность своих жестов, когда они изливали сердца и всю страсть голосов в захватывающе красивых трелях
172
Не забывай обо мне (ит.).
173
Благородное сердце (ит.).
174
Говори о любви (ит.).
175
Женщина непостоянна (в русской традиции – «Сердце красавицы склонно к измене», (ит.).
176
Вернись в Сорренто (ит.).
177
О, моя любимая малышка (ит.).
Но в особенности она прислушивалась к звукам мандолин, напоминая себе, что как-нибудь надо будет освободить из тайника инструмент капитана. Раз она ходила по ягоды и могла поклясться, что, вернувшись, услышала последние такты «Марша Пелагии», но поняла, что ей показалось, – ведь капитан погиб. Нет, это просто означало, что у расточительного мира есть и другие музыканты, заменившие его. Она часто задумывалась над тем, где он встретил свою судьбу; вероятнее всего, в море, в той лодочке. А может быть, в Италии, в Анцио, или где-нибудь на этом варварском фронте. Так больно становилось от осознания утраты, когда она представляла, как белеют под землей его косточки, как спекаются в прогнившие плети неподвижные, бесполезные мышцы и жилы, создававшие такую музыку. Может, земля над ним была спокойна и тиха, как та, что хранила мертвых в зарослях, а может, была местом проходным, как над Карло Гуэрсио. Сама она не любила проходить над могилой Карло и поддразнивала себя за нелепую благопристойность – боялась, что покойник может подглядывать из глубины земли ей под юбки.
Но двуличная земля Кефалонии была далеко не спокойна – она была подобна собаке, что спала под дождем, а потом вскочила и принялась отряхиваться.
Говорят, в древние времена все земли были одним целым; похоже, и сами континенты тоскуют по тому состоянию дел, точно так же, как люди, утверждающие, что они принадлежат не своей нации, а всему миру, и потому требуют международный паспорт и права проживания повсюду. Так, Индия, вспахивая Гималаи, проталкивается на север, полная решимости не быть островом, а навязать Азии свою тропическую влажную похоть. Арабский полуостров дает волю коварной мести оттоманам, небрежно облокачиваясь на Турцию в надежде заставить ее свалиться в Черное море. Африка, устав от белых людей, считающих ее удушающе мускусной, опасной, непостижимой и романтической, протискивается к северу в решимости, что Европа должна однажды взглянуть ей в лицо и признать в конце концов, что ее цивилизация была зачата в Египте. Только Америки поспешают на запад, столь непреклонно стремясь к изоляции и превосходству над всеми, что забывают: земля круглая, и в один прекрасный день они, волей-неволей, обнаружат, как удивительным образом прилепились к Китаю.
Потом уже казалось очевидным, что это должно было произойти, но последний такой случай был не на Кефалонии, а на севере, на Левкасе в 1948 году, когда Греция так погрязла в дикости, что никто этого не заметил, а знаки и предзнаменования того утра сочли скорее странными, чем зловещими.
Только что завершилась корейская война, но французские войска уже высаживались в Индокитае. Стоял чудесный день – 13 августа 1953 года – незадолго до праздника Успенья, после сбора винограда. Висела легкая дымка, а небеса украшали беззаботно разбросанные слоистые облачка, похожие на инверсионный след, – их как будто поместил туда художник-экспрессионист с аллергией на порядок и серьезными эстетическими возражениями против симметрии и формы. Дросула заметила, что от земли исходят необъяснимо странные
– Я ведьма! Я ведьма! – закричала она, выскакивая из дому на улицу, где увидела, что через двор суетливо топочут ежиха с двумя ежатами, а с нижней ветки оливы ее пристально рассматривает нечто похожее на ночную сову, по бокам у нее рядком унасестились, не обращая на нее внимания и спрятав голову под крылья, недавно приобретенные Пелагией цыплята. Если бы Антония посмотрела на небо, то не увидела бы там ни одной птицы, а если бы пошла к морю, то заметила бы, что камбала плавает почти на поверхности, другие рыбы подпрыгивают, словно пожелали стать птицами и плавать в воздухе, а некоторые загодя перевернулись кверху брюхом и скончались.
Змеи и крысы покинули норы, куницы в кефалонийских сосняках собрались на земле в группки и сидели в ожидании, подобно любителям оперы перед началом увертюры. На улице перед докторским домом привязанный к стене мул рвался с веревки и бил ногами по камням – буханье его копыт отдавалось в доме. Поселковые собаки устроили такой же неслаженный, отнимающий силы хор, какой обычно происходит в сумерки, и реки сверчков целенаправленно текли через дороги и дворы, исчезая в колючих зарослях.
Странные события следовали одно за другим. Дребезжала посуда и звякали ножи – совсем как во время войны при налете британских бомбардировщиков. Ведро Пелагии во дворе перевернулось, разлив воду, но Антония говорила, что не опрокидывала его. Дросула, дрожащая, вся в поту, вошла в дом и сказала Пелагии:
– Я чувствую себя ужасно, у меня что-то с сердцем.
Она тяжело села, прижимая руку к груди и задыхаясь от беспокойства. Никогда еще не ощущала она такой слабости в конечностях, такого мучительного колотья в ногах. Так плохо она не чувствовала себя с последнего праздника святого. Она делала глубокие вдохи, и Пелагия приготовила ей укрепляющий отвар.
У Антонии во дворе заболела и слегка закружилась голова, а кроме того ее угнетал тот головокружительный страх, какой бывает, если смотришь в пропасть и боишься, что она тебя затянет. Из дома вышла Пелагия и сказала:
– Кискиса, иди посмотри, там другая Кискиса с ума сходит.
Это было правдой. Кошка дала себе волю вести себя загадочнее, чем любые кошачьи, известные со времен Клеопатры и династии Птолемеев. Она скребла по полу, будто что-то зарывая или откапывая, а потом каталась по этому месту, то ли от удовольствия, то ли изгоняя кусачих блох. Она вдруг отскакивала боком, а потом невероятно высоко подпрыгивала в воздух. На долю секунды она обратила свой взгляд на людей, перекувырнулась с выражением в глазах, которое могло означать только изумление, а потом пулей выскочила за дверь и влезла на дерево, не обратив внимания на цыплят. Мгновенье спустя она уже снова была в доме, ища, куда можно забраться. Примерила плетеную корзинку, засунула голову и передние лапы в коричневый бумажный мешок, посидела минутку в кастрюле, которая была для нее слишком мала, а затем вскарабкалась прямо по стене, чтобы взгромоздиться, по-совиному моргая, на верхний край ставни, и та опасно раскачивалась и поскрипывала под ее тяжестью.
– Сумасшедшая кошка, – заявила Пелагия. Животное тем временем подпрыгнуло и, бешено мечась кругами по комнате, стало носиться с полки на полку, ни разу не коснувшись пола, – словно тот кошачий предок, от которого и пошел их род. Кошка внезапно остановилась, хвост распушился до внушительных размеров, шерсть на выгнутой спине встала дыбом, и она свирепо зашипела на незримого врага, видимо находившегося где-то около двери. Затем она бесшумно вернулась на пол, выскользнула, как бы крадучись, во двор и уселась на стене, печально воя, словно ее ошеломила потеря котят, или она сокрушалась по чему-то ужасному. Антония, смеявшаяся и в восторге хлопавшая в ладоши, внезапно разразилась слезами и, воскликнув: «Мама, мне нужно выйти!» – выбежала из дома.
Дросула и Пелагия обменялись взглядами, как бы говоря: «Рановато она достигла зрелости», – и тут из-под земли извергся отупляющий рев, настолько ниже слышимого уровня, что он скорее ощущался, чем слышался. Обе женщины почувствовали, как у них вздымается и дрожит грудь, борясь со сдерживающими ее мышцами и хрящами, ребра будто разрываются, а затем какой-то идол, похоже, начал наносить мощные удары по турецкому барабану в легких. «Сердечный приступ! Господи, я и не пожила совсем!» – отчаянно подумала Пелагия и увидела, как Дросула, прижав к животу руки и выкатив глаза, споткнувшись, валится на нее, точно подрубленная топором. Время словно остановилось – казалось, невыразимое словами громыханье земли никогда не закончится. Доктор Яннис вынырнул из дверного проема бывшей комнаты Пелагии и заговорил впервые за восемь лет.