Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
Первый большой кризис в их жизни случился в 1950 году, когда женщины в доме не смогли собрать достаточно денег, чтобы дать взятку чиновнику из отдела здравоохранения и тот закрыл бы глаза на то, что у доктора и Пелагии не было соответствующего образования. Практиковать запретили, и они, казалось, могли погрузиться в самую унизительную нищету, вернувшись к источникам пропитания военного времени: ежикам, ящерицам и улиткам.
Но судьба, похоже, впервые улыбнулась им; на остров прибыл печальный канадский поэт – он специализировался на стихах о попытках самоубийства и метафизических похоронных плачах – и теперь искал, где бы снять комнату. Он был первым из нового авангарда западных романтиков-интеллектуалов с байроновскими устремлениями; ему хотелось найти простенький домик у простых людей от земли, где он мог бы вплотную заняться истинными и жестокими
Получил он простенький домик у простых людей от моря. Стыдясь и извиняясь, Дросула провела его по двум комнатам своего сырого, облупившегося домика у причала – без удобств, с одуряющим запахом, пять лет как запертого и ставшего пристанищем тараканов, ящериц и крыс. Она готовила себя к презрительному отказу, но он тотчас изъявил восторг и предложил плату в девять с половиной раз больше того, что она осторожно предполагала сама. Она пришла к заключению, что человек этот, несомненно, богат и полоумен, а тот не мог поверить в свою удачу – заполучить целый дом за сумму, столь ничтожную, что даже поэту по карману. Он даже чувствовал себя из-за этого виноватым и положил слишком много денег в конверт, который просунул между ставнями, но Дросула честно их вернула.
Он оставался там три года – до бедствия 1953-го, – заполняя комнаты невротичными богемными блондинками и модными писателями-марксистами, которые все ночи напролет излагали со всевозраставшей невнятной горячностью свои конспиративные теории за бутылками дешевого красного вина, чье содержание алкоголя и вредоносное воздействие на интеллект были существенно выше, чем они полагали. Поэт остался бы и после бедствия, но со все большей ясностью он приходил к пониманию, что расслабление, солнце и довольство наносят непоправимый вред его музе. Наконец, стало невозможным писать унылые стихи, и он предпочел вернуться через Париж в Монреаль – туда, где свободу начинали признавать главным источником Страха.
А Пелагия, Дросула и Антония упивались свободой такого беспрецедентного богатства. Они ели барашка, по меньшей мере, дважды в неделю и могли позволить себе покупать бобы, высушенные в этом году, а не в позапрошлом. Вдобавок, ежедневная бутылка вина оказывала благотворное воздействие на доктора, одну за другой исцеляя его физические раны, высвобождая и облегчая его воспоминания, пока наконец он не начал улыбаться и даже смеяться, хотя так и не заговорил. Он приобрел привычку отправляться на долгие медленные прогулки с Антонией, наблюдая, как девочка приходит в восторг от бабочек и легко носится от одного сокровища к другому, напоминая ему Лемони, когда та была ребенком. Единственным осложнением в их жизни теперь было то, что они завели кошку.
Осложнение несерьезное, но, тем не менее, беспокоило. Казалось, за время войны всех кошек на острове по вполне понятным причинам истребили, но за несколько лет они расплодились до своего прежнего количества. Снова появились толстые и довольные создания, ожидающие на причале рыбьих обрезков, и опять по домам стали бродить и попрошайничать жалкие, кишащие личинками, тощие, тщедушные кощенки, не ждущие ничего, кроме ударов и пинков.
Так получилось, что Дросула привыкла называть Антонию «кисой», что ни в коей мере не было необычным или недозволенным, и это имя – по-гречески «Кискиса» – прилипло, его подхватила Пелагия, и девочка почти забыла, как ее зовут по-настоящему. Она совершенно привыкла к этому имени, оно подходило ее кошачьей природе, ее томной грации. Так ее обычно и звали к обеду. Семье потребовалось некоторое время, чтобы разобраться, почему однажды вечером – и семь последующих вечеров – через кухонное окно на стол запрыгивала маленькая полосатая кошка, как только они звали Антонию в дом.
Вначале они шугали ее, хлопая кухонными полотенцами и размахивая руками, но та, конечно же, настаивала на своем и в результате, разумеется, осталась. И потому Антония часто слышала: «Кискиса, пошла вон со стола!» – в тот момент, когда невинно играла во дворе, или: «Кискиса, обедать!» – приходила и видела поставленную на плитки пола маленькую неаппетитную миску, полную окровавленной сырой требухи. Если вдруг раздавался крик: «Кискиса, не делай этого!» – она, совершая шалость, застывала и отчаянно гадала, ее это застукали или нет. Дросула благоразумно предложила, чтобы Антония и кошка поменялись именами, так чтобы кошка стала «Антонией», а девочка – «Кискисой». Попробовали, но сочли непригодным.
За все это время Пелагия пришла к убеждению, что Антонио Корелли погиб, и, как и отец, вне всякого сомнения уверилась в реальности привидений.
Впервые это произошло в 1946 году, когда одним октябрьским днем, незадолго до годовщины бойни, Пелагия стояла на улице перед домом, качая на руках маленькую Антонию. Временами она ворковала с ней и давала малышке пососать указательный палец. Что-то заставило ее поднять взгляд, и она увидела одетую в черное фигуру – та стояла и смотрела на нее. Человек находился точно в том месте, где Мандраса подстрелила Велисарьева пушка. Фигура смотрела на нее, не решаясь двинуться вперед, и сердце Пелагии скакнуло. Этого человека словно окутывала грусть девяти тысяч горюющих призраков, и печаль исходила из его лица так же отчетливо, как свет пробивается сквозь абажур лампы. Пелагия была уверена, что это он. И хотя он был худ и бородат, она ясно видела шрам на его щеке, те же карие глаза, те же ниспадающие волосы, ту же соразмерность осанки. Вне себя от радости, она положила ребенка, чтобы подбежать к нему, но когда снова взглянула, его уже не было.
С колотящимся сердцем она побежала. У поворота дороги остановилась и дико осмотрелась вокруг.
– Антонио! – выкрикнула она. – Антонио!
Но ничей голос не ответил, и никто не вышел к ней. Он исчез. Ее руки взметнулись в непонимании к небесам и в отчаянии упали. Она стояла, озираясь и зовя, пока от криков не заболело горло и слезы не затуманили ей глаза. На следующее утро она нашла одну красную розу на земле над тем местом, где лежал Карло Гуэрсио.
Тот же призрак появился в том же месте в 1947 году и впоследствии появлялся каждый год, приблизительно в одно и то же время, но точно – никогда, и каждый год в какой-то день октября появлялась роза. И Пелагия начала думать, что Антонио чтит свое обещание вернуться и это возможно – сдержать обет и продолжать любить даже из темницы могилы. Ей хватило сил жить в сознании, что она не была отвергнута и покинута, и ее наполняли счастливые грезы: даже став засыхающей, увядающей старой девой, она будет желанна и нежно любима, – и она предвкушала, что собственная смерть возместит ей всё, что было украдено у нее при жизни.
65. 1953 год
Когда Зевс пожелал установить точное местонахождение пупа земли, с самых дальних сторон света он выпустил двух орлов и заметил, где пересекся полет этих птиц. Это произошло в Дельфах, и Греция стала местом, где Восток разделяется с Западом, а Север с Югом, – местом встреч взаимоисключающих культур и пересечения путей прожорливых, странствующих армий всего света.
Прежде Пелагия испытывала гордость при мысли, что живет в самом центре, но теперь она, если только это возможно, перестала быть гречанкой. Она своими глазами видела презрение, с которым относились к Дросуле только потому, что стать вдовой означало перестать существовать. Из-за собственного сознательного идеализма, что выражался в попытках исцелять больных, она приобрела репутацию ведьмы, и что хуже всего, варварство гражданской войны навсегда вышибло из нее эллинскую веру, которую вложил в нее отец. Она не могла больше верить в то, что является наследницей величайшей и самой утонченной культуры в истории Земли; Древняя Греция, может, и располагалась на том же месте, что и современная, но это была не та же страна и жили в ней не такие люди. Папандреу – не Перикл, да и король – едва ли Константин.
Для себя Пелагия делала вид, что она – итальянка, и из своего далека могла больше чувствовать себя частью Италии именно потому, что расстояние и то, что она никогда там не была, позволили ей так и не узнать, что либеральных, человеколюбивых музыкантов с мандолинами в ней не больше, чем в Греции. «В конце концов, – говорила она себе, – я должна была выйти замуж за итальянца, я говорю по-итальянски и полагаю, что в Италии я смогла бы стать врачом».
Соответственно, она приучала Антонию говорить на итальянском, та научилась у Дросулы новогреческому и совсем не говорила на «катаревуса», а себе Пелагия купила радиоприемник – прежний хозяин рад был расстаться с ним почти задаром, поскольку что-то разладилось в механизме настройки и он ловил только станции из Италии. Она купила его в 1949 году сразу после витсинского сражения, завершившего гражданскую войну, и смогла послушать передачу в годовщину октябрьской бойни. Пелагия нежно любила его, до блеска протирала тряпочкой исцарапанную облицовку и, пренебрегая своими обязанностями, часами неподвижно сидела перед ним, не только слушая, но и внимательно глядя на него, словно ожидала, что Антонио вдруг дымкой выступит из-за бронзовой сеточки.