Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
Молодые немецкие солдаты услышали команду к стрельбе и, сами не веря, открыли огонь. Те, чьи глаза были открыты, целили в сторону или выше – так, чтобы не убить. Автоматы прыгали и трещали в их руках, а сами руки немели, от паники и дрожи их сводило судорогой. Сержант-хорват хотел убивать и стрелял короткими аккуратными очередями, сосредоточенный, как плотник, как мясник, дробящий суставы.
У Вебера кружилась голова. Его бывшие друзья кричали, крутясь и танцуя в горизонтальном дожде. Молотя руками, падали на колени, их ноздри хватали вонь пороха, паленой одежды и масла, рты наполнялись сухим, пыльным привкусом крови. Некоторые поднимались снова, простирая руки, как Христос, открывая грудь в надежде на быструю смерть – на короткий путь сквозь боль туда, где больше не будет утрат. Никто не видел, даже Вебер, что при команде «огонь» Карло
Карло стоял несломленный, а пули, одна за другой, как раскаленные добела хищные ножи, зарывались в его грудь. Он чувствовал удары, подобные ударам топора, расщеплявшие его кости и кромсавшие вены. Он стоял совершенно неподвижно и, когда легкие у него наполнились кровью, задержал дыхание и начал считать. «Uno, due, tre, quattro, cinque, sei, sette, otto, nove…» В своеволии доблести он решил устоять и досчитать до тридцати. На каждом четном числе он думал о Франческо, умиравшем в Албании, а на каждом нечетном – крепче сжимал руки Корелли. Он дошел до тридцати, как раз когда подумал, что может не успеть, – затем взглянул на небо, почувствовал, как пуля пробивает ему челюсть, и рухнул навзничь. Корелли лежал под ним, парализованный его тяжестью, насквозь пропитанный его кровью и так оглушенный этим актом любви, столь непостижимым и необъяснимым, столь наполненным божественным безумием, что не слышал голоса сержанта:
– Итальянцы, все кончено. Если кто-то из вас жив, встаньте, ваши жизни будут сохранены.
Он не видел, как двое или трое поднялись, зажимая раны руками, один – с распоротым пахом. Он не видел, как они стояли, пошатываясь, но услышал, как вновь затрещал автомат, когда сержант срезал их очередью. Потом слышал одиночные выстрелы, когда дрожащая рука отравленного ужасом Вебера, бродившего среди мертвых, несла смерть притворным coup de grace. [161] Рядом со своей головой, придавленный к земле этой огромной массой, он увидел высокий сапог, а затем и самого Вебера – тот склонился над ним и смотрел ему прямо в глаза. Дрожащий ствол «люгера» приблизился к его лицу, и он увидел неизмеримую скорбь в карих глазах Вебера. Затем пистолет, не выстрелив, исчез. Капитан постарался вздохнуть свободнее и понял, что дышать трудно не только из-за веса Карло, но и потому, что пули, прошедшие со страшным разрушением сквозь его друга, поразили и его самого.
161
Завершающий смертельный удар (фр.).
57. Огонь
Проходили часы, а Корелли всё лежал под телом своего друга в их перемешавшейся на земле и обмундировании крови. Уже смеркалось, когда Велисарий наткнулся на эту переплетенную груду печальных останков и узнал такого же большого, как он сам, человека, который когда-то протянул руку через преграды вражды и угостил его сигаретой. Он взглянул в эти безучастно открытые глаза, содрогнулся при виде сместившейся изуродованной челюсти и, дотянувшись рукой, попытался прикрыть ему веки. Они не закрылись, и ему вдруг пришло в голову, что непристойно оставлять собрата мухам и птицам. Опустившись на колени, он просунул руки под это массивное туловище и древоподобные ноги. Мощным усилием, чуть не опрокинувшись от натуги, он поднял Карло с земли и посмотрел вниз. Он увидел сумасшедшего капитана, жившего у доктора, – того, чья тайная и тщательно скрываемая любовь к Пелагии была известна всем на острове и всеми обсуждалась. Эти глаза были не пусты, в них что-то мерцало. Шевельнулись губы: «Аютарми». [162]
162
Помогите (греч.).
Велисарий прислонил Карло к розовой, в оспинах
– Доктор… – проговорил умирающий, – Пелагия…
Силач осторожно поднял его, почувствовав, насколько он легок, и припустил бегом по каменистым полям, чтобы спасти ему жизнь.
Никто не знает точного числа итальянцев, что полегли на земле Кефалонии. Было перебито, по меньшей мере, четыре тысячи, а возможно, и девять. 288 000 кило забитого человеческого мяса или 648 000? 18 752 литра яркой молодой крови или 42 192? Свидетельства утрачены в огне.
На вершине горы Энос Алекос оглядывал родную землю внизу. В какой-то безумный момент он подумал, не 24-е ли сегодня июня? Разве день Святого Иоанна в сентябре? Кто-то перенес его? Громадные огни появлялись через равные промежутки в местах, где никогда не раскладывали костров для святого. Он чувствовал запах оливкового дерева и сосны, керосина, сухого терновника, смолы, масла и обуглившегося сырого мяса; с отвращением он втянул носом воздух. Итальянцы никогда не умели готовить мясо. Даже на этой огромной высоте он ощущал отвратительный душок паленых волос и костей и со страхом наблюдал, как грязный дым замазывает звезды черным. Возможно, это конец света.
Внизу в долинах немцы, уничтожая улики, состязались с исторической правдой и проявляли, обращая плоть в дым, избыточную осведомленность в своей вине. Они гнали один грузовик с горючим за другим. Солдаты срубали тысячелетние оливы и укладывали их высокими штабелями у наваленных грудами трупов, пока складывать выше стало невозможно. Они пренебрежительно показывали на некоторых мертвецов, говоря: «А этот-то обмочился» или «От этого дерьмом несет», – но смеялись немногие. Их руки и мундиры были выпачканы в крови и брюшной слизи, сладкий, липкий запах свежего мяса кружил им головы, как выпивка, а пот струился по вискам, когда они перебрасывали мертвых мальчиков, одного за другим, через плечо и сваливали их на погребальный костер. Они работали до слабости в ногах, пока огонь не стал таким жарким, что не позволял подойти ближе, но конца работе не было видно. Прибывали новые застывшие в укоре трупы, при этом неверном свете выглядевшие дьявольски. Прибывали в грузовиках, в джипах, переброшенными через капоты бронетранспортеров и спины мулов, и несколько раз – на носилках.
Священников, кроме Арсения, там не было. Месяцами пророчил он, что эти ребята закончат в огне, но когда это произошло, у него от ужаса подкосились ноги. Он на самом деле чувствовал себя в ответе. Тем вечером, когда все греки попрятались по домам, глядя в ночь сквозь щелочки закрытых ставень, отец Арсений пришел со своей собачкой к самому большому костру у Троянаты вблизи монастыря святого и узрел Армагеддон. Точно незримый, проходил он среди бледных лиц мертвецов, напоминавших католическое изображение последнего дня. Повсюду вокруг него неистово трудились темные силуэты немецких солдат, похрюкивающих, как свиньи, когда швыряли на огонь трупы – один за другим. Неподалеку священник услышал придушенный, леденящий душу вопль еще живого мальчика, метавшегося, бившегося в острой муке своей кремации.
Отец Арсений ощутил, как душа шевельнулась в нем, и, широко раскинув руки, закричал; голос его покрывал крики солдат, шипенье и треск огня. Размахивая посохом из оливкового дерева, он запрокинул голову:
– Вглядывался я во дни минувшего, в лета времен древних! Призываю к воспоминанию песнь мою в ночи, веду беседу с сердцем своим!
Ужель Господь покинул нас навечно? И ужель не будет он более благосклонен? Исчезла ль милость его непорочная навсегда? И обещание не сбудется вовеки? Господь забыл о милосердии? И во гневе затворил свои милостивые заботы?
Горе тебе, грабящему, когда ты не ограблен! Горе тебе, творящему вероломство, а к тебе предательства не сотворенному! И когда перестанешь ты отбирать, тогда сам ты будешь обкраден!
Горе тебе, потому негодование Господне лежит на всех народах, и гнев его на всех их ратях; истребил их он полностью, привел их он к кровопролитию! И сраженные, будут они извергнуты, и зловоние изойдет из тел их, и горы расплавятся кровью их!
Горе тебе, потому потоки земные смолой обернутся, и пыль тогда – серой, а суша станет смолой горящей! И негасима будет денно и нощно, и подымется дым навечно; из рода в род проляжет пустыня, и никто не перейдет ее!