Марина Цветаева
Шрифт:
Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь – священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике». [108]
Что же до Андрея Белого, тот, хотя он и был на прекрасном счету в Кремле, решился публично изобличить остервенение, с которым власти преследовали писателей, оставляя прозябать в нищете и умирать одного за другим тех, кто составляет славу нации, назвав это тяжелой ошибкой культурной политики. И – чудо из чудес! – несмотря на столь ясно выраженную «антибольшевистскую» позицию, никто его не тронул.
108
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. М., Эллис Лак, 1997, стр. 52–53. (Прим. перев.)
Таким же чудом стал тот факт, что Марина Цветаева, на всякий случай подавшая ходатайство о том, чтобы ее с дочерью Ариадной выпустили из России, после долгих хождений по инстанциям наконец получила паспорт, на что к тому времени даже и не рассчитывала. Она немедленно принялась разбирать вещи, раскладывая их на две кучки: те, что хотела взять с собой, и те, с которыми может расстаться. Настроение колебалось между лихорадочным весельем и чуть ли не слезами из-за того, что приходится покидать Москву. Радость – мы сбежим от ужасов советского режима, снова после четырехлетней [109] разлуки увидимся с Сережей! – была смешана с глубокой печалью:
109
В последний раз они виделись 18 февраля 1918 года. (Прим. перев.)
Была назначена дата отъезда: 11 мая 1922 года. Один из друзей семьи – актер и музыкант (впоследствии, в эмиграции, приняв католичество – священник) Алексей Александрович Чабров – пришел помочь Марине с последними приготовлениями. Дальше рассказывает в своих воспоминаниях Ариадна Эфрон:
«Я, налив нашему последнему гостю последний суп, почему-то взялась перемывать оставляемую посуду. Наскоро поев, Чабров отправился за извозчиком. Скоро вернулся, сказал: „Все“. Мы заторопились, одеваясь, проверяя в который раз – не забыть бы чего-то самого важного! – и, пытаясь сосредоточиться перед дорогой, по обряду присели, кто на что, погрузившись в секундное неподвижное молчание. „Ну – с Богом!“ – сказала Марина, и, схватившись за вещи, мы потащили их вниз. <…>
Когда проезжали белую церковку Бориса и Глеба, Марина сказала: „Перекрестись, Аля!“ – и перекрестилась сама. Так и крестилась всю дорогу на каждую церковь, прощаясь с Москвой.
На Кудринской площади заметили время: четыре часа. „Аля! Не опоздаем?“ – „Нет, Марина!“
Молчим, смотрим по сторонам на такие привычные, а нынче неузнаваемые, утекающие, как во сне, улицы, улочки, переулки, бледно и ровно освещенные однообразной пасмурностью дня, на редких прохожих, на встречные повозки, на все, что – вот оно, рукой подать! и уже позади.
Третья Мещанская. „Аля, опаздываем!“ – „Что Вы, Марина!“
Наконец Виндавский (теперь Рижский) вокзал, продолговатое, со множеством торжественных окон здание, кажущееся мне похожим на какой-нибудь подмосковный дворец, если убрать всех пассажиров. Носильщик подхватывает наш скромный багаж; подходим к коменданту, который, проверив Маринины документы, выдает пропуск.
Наша платформа – немноголюдна и как-то немногословна; ни шума, ни давки, хотя поезд уже подан». [110]
110
Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 247. (Прим. перев.)
На платформе мать и дочь суетятся вокруг багажа: не забыли ли чего в Борисоглебском? Вагон оказался не спальным, кушеток не было. Усевшись друг напротив друга, мать и дочь с нетерпением ожидали отправления поезда. Раздался третий, предписанный уставом железных дорог звонок, поезд тронулся, и Марина закрыла глаза – словно бы перед прыжком в пропасть. Ариадна с тревогой наблюдала за ней. За оконным стеклом в черном безоблачном небе сияла луна. Локомотив тащился медленно, останавливаясь на каждом полустанке. Их предупредили: «Держите язык за зубами: в вашем купе наверняка едет кто-то из чекистов, не болтайте лишнего». Путешествие до Берлина длилось четыре дня! На каждой станции девочка прилипала к окну, чтобы рассмотреть людей, дома, деревья – всё уже такое нерусское. Марина не шевелилась. Сжав зубы, она печально думала о том, что ей еще нет и тридцати лет и что следующий свой день рождения она отметит уже не в Москве, а в Берлине или где-то еще, во всяком случае – далеко от родины. Надо ли ей по этому поводу радоваться или грустить? Время от времени она поднимала глаза и смотрела на сетку, где лежал багаж. Чемодан с рукописями был здесь – вот он, рукой можно дотянуться. Значит, она все-таки не совсем покинула Россию.
Ослепительным солнечным днем 15 мая 1922 года московский поезд подошел к берлинскому вокзалу. Отныне Марина Цветаева стала эмигранткой.
IX. Одно изгнание за другим: Германия, Чехословакия
Открывая для себя улицы Берлина, Ариадна удивлялась чистоте и порядку в городе, контрастировавшим с пестротой и суетой Москвы. Ее мать, наоборот, не успела даже заметить, что они за границей, потому что именно Россия, сама Россия приняла ее по приезде в центре Германии. Все такой же предусмотрительный, Илья Эренбург забронировал им комнату в семейном пансионе на Траутенауштрассе, 9, где жил со своей женой. Не дав ей времени передохнуть, Эренбург ввел новоприбывшую в колонию изгнанников из России, где офицеры Белой армии соседствовали с интеллектуалами, бежавшими от преследований, чинимых советской властью, и колеблющимися «туристами», еще не решившими, к кому им примкнуть. Объединенные общим несчастьем и общей ностальгией, социалисты-революционеры, монархисты, анархисты и оппортунисты воспользовались дезорганизацией германской экономики после перемирия 1918 года, чтобы малость поживиться за счет страны, разоренной инфляцией. Приток этих беженцев был таков, что им были немедленно и широко распахнуты двери многочисленных русских издательств, русских типографий, русских газет и журналов. Жадная до информации публика с нетерпением ожидала всего, что здесь печаталось. Влюбленные в литературу изгнанники группировались в излюбленном своем квартале: на Прагерплац в кафе «Прагердиле». За всеми столиками, утопавшими в табачном дыму, в зале, пропахшем пивом, говорили о вчерашней России, о сегодняшней России, о завтрашней России с такой свободой, какая в Москве или Петрограде непременно привела бы в тюрьму или к стенке. Проникнув вслед за Ильей Эренбургом в эту разогретую спорами атмосферу, Марина сразу же почувствовала себя как дома. Все в Берлине знали ее и восхищались ею. Приветствуя вхождение Поэта в круг политических изгнанников, русские издательства Берлина – «Огоньки» и «Геликон» – выпустили в свет почти одновременно два ее сборника: «Стихи к Блоку» и «Разлука». Оба имели грандиозный успех. «Знатоки» помещали Цветаеву в один ряд с Ахматовой. Некоторые находили ее творчество даже более волнующим, оригинальным и «современным», чем творчество великой поэтессы, оставшейся в России. Пока Ариадна, опьяненная наслаждением от того, что можно съесть апельсин или выпить свежего пенящегося пива, открывала для себя эти маленькие радости бытия, Марина с не меньшим удовольствием обнаруживала, что все вокруг нее только и стараются облегчить ей знакомство с Западом.
Молодой Абрам Вишняк, руководивший маленьким издательским домом «Геликон» (под таким прозвищем Вишняк, кстати, и выступает как в письмах Марины, так и в воспоминаниях Ариадны [111] ), создал из нее буквально культового персонажа, возвел на такой пьедестал, что Марина – в знак признательности – немедленно влюбилась в этого пылкого своего поклонника. В ожидании Сергея, который томился в Праге, разрабатывая весьма проблематичные планы воссоединения с Мариной, она посылает ему целую серию пламенных писем (впоследствии она объединит их в сборник под названием «Флорентийские ночи» [112] ), затем – несколько стихотворений, сочиненных для других адресатов, но перепосвященных одним росчерком пера. Ее физическое влечение к этому новоприбывшему было таково, что она выразила его в письме без малейшего стыда: «Вино высвобождает во мне женскую сущность (самое трудное и скрытое во мне). Женская сущность – это жест (прежде чем подумать!). Зоркость не убита, но блаженное право на слепость». [113] Ариадна
111
Не случайно: А.С. Эфрон пишет в «Страницах воспоминаний»: «…в „Прагердиле“ издателей величали именами издательств, а не наоборот!». Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 259. (Прим. перев.)
112
В 1932 году Марина Цветаева перевела на французский язык и обработала эти письма, придав им вид эпистолярной повести. Рукописный текст писем сохранился только в ее Сводных Тетрадях (за 1932 год), французский – в виде авторизованной машинописи. По-французски под названием «Девять писем с десятым, невернувшимся, и одиннадцатым – полученным» (именно так названы русские оригиналы в Тетради) удалось опубликовать их только в 1985 г. Существуют два обратных перевода: Р. Родиной «Флорентийские ночи» (журнал «Новый мир», 1985, № 8) и Ю. Клюкина «Девять писем с десятым, невернувшимся, и одиннадцатым – полученным – и Послесловием» («Болшево», 1992, № 2 – здесь текст выверен с русским). (Прим. перев.)
113
Цит. по книге: Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. М., Эллис Лак, 1997, стр. 93. (Прим. перев.)
Когда Марина заходит в его контору, она – как та Душа, которая тревожит и отнимает покой и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему. В Марининой дружбе нет баюканья и вталкиванья в люльку. Она выталкивает из люльки даже ребенка, с которым она говорит, причем божественно уверена, что баюкает его – а от таких баюканий может и не поздоровиться. Марина с Геликоном говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока – Северный полюс, и так же заманчива. От ее слов он чувствует, что посреди его бытовых и тяжелых дел есть просвет и что-то не повседневное. Я видала, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что все Маринино существо – это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горошка». [114]
114
Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 259–260. (Прим. перев.)
Впрочем, эта литературная идиллия длилась недолго. Большая часть Марининых страстей была столь же ослепительна, сколь и кратковременна. Отношения ее с Ильей Эренбургом, более чем сердечные вначале, тоже очень скоро разрушились: если поэзия их объединяла, то политика – разделяла. Эренбург, который никогда по-настоящему не осуждал захвата власти большевиками, не советовал Цветаевой публиковать «Лебединый стан», потому что включенные в этот цикл стихи казались ему вдохновленными монархической лжеархаикой. Одновременно взволнованная и раздраженная этой критикой, Марина пообещала придержать выход в свет этой работы, созданной некогда в честь героизма товарищей по оружию ее мужа. Зато, когда в Берлин прибыл Андрей Белый, она восприняла его как всегдашнего друга, хотя в России не была особенно близка с ним. Белый предпринял это путешествие, чтобы встретиться с бывшей женой, с которой они расстались шесть лет назад. Заботы о примирении с супругой, однако, не мешали ему пристально следить за событиями литературной жизни. Он только что прочел «Разлуку» и не уставал восхвалять этот поэтический труд. «Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией Вашей книги… Давно я не имел такого эстетического наслаждения… весь вечер под властью чар ее», – писал Белый Цветаевой 16 мая 1922 года. Почти сразу же после этого письма, 21 мая, в берлинской газете «Голос России» появилась его статья, названная «Поэтесса-певица», о том, что в стихах главное – это «порывистый жест», «порыв» и что стихи Цветаевой, как вся русская поэзия, «от ритма и образа явно восходят к мелодии, утраченной со времен трубадуров». А заканчивалась эта статья так: «…если Блок есть ритмист, если пластик по существу Гумилев, если звучник есть Хлебников, то Марина Цветаева – композиторша и певица… Мелодии… Марины Цветаевой неотвязны, настойчивы… Мелодию предпочитаю я живописи и инструменту; и потому-то хотелось бы слушать пение Марины Цветаевой лично… и тем более, что мы можем приветствовать ее здесь, в Берлине». [115]
115
Цит. по кн.: А. Саакянц. Марина Цветаева. Жизнь и творчество, М., Эллис Лак, 1999, стр. 300. (Прим. перев.)
Марина признавалась позже в очерке «Пленный дух», написанном в 1934 году после смерти Бориса Николаевича Бугаева (Андрея Белого), что не поняла тогда трех четвертей статьи – всех доказательств, всего ритмического исследования, – как не понимала никогда и никаких теоретических изысканий на свой счет, и призналась в этом ее автору. А он – в ответ: «Значит, вы чудо? Настоящее чудо поэта? И это дается – мне? За что? Вы знаете, что ваша книга изумительна, что у меня от нее физическое сердцебиение. Вы знаете, что это не книга, а песня; голос, самый чистый из всех, которые я когда-либо слышал. Голос самой тоски… <…> Ведь – никакого искусства, и рифмы, в конце концов, бедные… Руки-разлуки – кто не рифмовал? Ведь каждый… ублюдок лучше срифмует… Но разве дело в этом? <…> Стихи должны быть единственной возможностью выражения и постоянной насущной потребностью, человек должен быть на стихи обречен, как волк на вой. Тогда – поэт. А вы, вы – птица! Вы поете! Вы во мне каждой строкой поете… я вас остановить в себе не могу…» И – чуть дальше: «Ведь я после вашей „Разлуки“ опять стихи пишу. Я думаю – я не поэт. Я могу годами не писать стихов. Значит, не поэт. А тут, после вашей „Разлуки“ – хлынуло. Остановить не могу. Я пишу вас – дальше. Это будет целая книга: „После Разлуки“, – после разлуки – с нею, и „Разлуки“ – вашей… Я мысленно посвящаю ее вам, и если не проставляю посвящения, то только потому, что она ваша, из вас, я не могу дарить вам вашего, это было бы – нескромно». [116] Может ли быть оценка выше, если исходит от поэта?
116
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. II, Russica Publishers, INC, 1979, стр. 100 и 106. (Прим. перев.)
Такую же горячность проявил, высказывая свое мнение о «Разлуке», другой поэт-эмигрант, молодой Марк Слоним, который в пражском журнале «Воля России» [117] подчеркивал, что новая книга Марины Цветаевой – художественное явление мирового значения. Марина была взволнована этим комплиментом еще в большей степени, чем мнениями иных критиков, потому что незнакомый ей автор жил в Праге, а она уже обдумывала идею переселиться туда сама. В самом деле, раз Сережа поселился в этом городе и даже продолжает там свои университетские занятия, то почему они должны жить врозь? К тому же все говорят, будто в Чехословакии, где президентом Масарик, очень дружелюбно относятся к беженцам из России, принимают с огромным великодушием всех, кто пострадал от большевистской диктатуры, и даже будто правительство этой братской страны официально назначает пособие тем представителям русской интеллигенции, которые просят в Чехословакии убежища.
117
Сначала это была ежедневная газета, затем она стала еженедельником, а потом – самым большим русским журналом в Праге, постоянным сотрудником которого, несмотря на сопротивление некоторых коллег – ярых эсеров, Слониму удалось сделать приехавшую в Чехословакию Марину. (Прим. перев.)