Марина Цветаева
Шрифт:
Предстоит огромная бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет – Вы. Как с этим жить? Дело не в том, что Вы – там, а я – здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх, я себя знаю.
Пастернак, это началось с „Сестры“, я Вам писала. Но тогда, летом, я остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь – Вы, и мне некуда уехать.
Теперь, резко. Что именно? В чем дело? Я честна и ясна, слова – клянусь! – для этого не знаю. Перепробую все! (Насколько не знаю – увидите из февральских стихов.) Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным. – Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть.
А теперь просто: я живой человек, и мне очень больно. Где-то на высотах себя – лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине – боль. Эти дни (сегодня 9-е) до Вашего отъезда я буду очень мучиться». [130]
Безутешная
130
Письмо, помеченное: «Мокропсы, 9-го нового марта 1923 г.». Там же, стр. 237–239. (Прим. перев.)
Но в цикле «Поэты», впрочем, она спрашивает себя не без горькой иронии:
Что же мне делать, слепцу и пасынку,В мире, где каждый и отч, и зряч,Где по анафемам, как по насыпям —Страсти! где насморкомНазван – плач!Что же мне делать, ребром и промысломПевчей! – как провод! загар! Сибирь!По наважденьям своим – как пo мосту!Их невесомостьюВ мире гирь.Что же мне делать, певцу и первенцу,В мире, где наичернейший – сер!Где вдохновенье хранят, как в термосе!С этой безмерностьюВ мире мер?! [132]131
15 марта 1923 г.
132
23 апреля 1923 г.
В то самое время, когда Цветаева так нуждалась в поддержке, многие издатели, опасаясь, вероятно, реакции Советов, колебались: публиковать ли ее воспоминания о революции, которую она пережила в Москве. Даже Геликон, такой всегда дружелюбный, испугался «политической ангажированности» ее личных дневников. И она, возмутившись этим, немедленно написала Роману Гулю, русскому журналисту, эмигрировавшему в Берлин: «Два слова о делах. Геликон ответил, условия великолепные… но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – чтo я, в люльке качалась? Мне было 24–26 лет, у меня были глаза, уши, руки и ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам – куда только не носили!
ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте – это тоже „политика“ (приют большевистский).
Ах, Геликон и K°! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу.
В книге у меня из „политики“: 1) поездка на реквизиционный пункт (КРАСНЫЙ), – офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры. Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) Моя служба в „Наркомнаце“ (сплошь юмор. Жутковатый). 3) Тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках (уличное впечатление от расстрела Царя, например), рыночные цены – весь быт революционной Москвы. И еще: встречи с белыми офицерами, впечатления Октябрьской Годовщины (первой и второй), размышления по поводу покушения на Ленина, воспоминания о некоем Каннегиссере (убийце Урицкого). Это я говорю о „политике“. А вне – всё: сны, разговоры с Алей, встречи с людьми, собственная душа – вся я. Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мертвой петле – и все-таки живая. Фон – мрачен, не я его выдумала». [133]
133
Письмо, написанное в ночь с 5 на 6 марта 1923 г. (Прим. авт.) Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 523. (Прим. перев.)
Несмотря на протесты Марины, книга целиком долго оставалась неизданной. [134]
Зато сборник «Ремесло» удостоился живейших похвал и читателей, и критики. Журналистка Вера Лурье превозносила Марину до небес: «Несмотря на всю дерзость, всю отвагу, на почти мужскую
134
Отрывки из этого текста были опубликованы в эмигрантских газетах в 1924 и 1925 гг. (Прим. авт.) Часть упоминаемых Цветаевой в письме Гулю тем нашла отражение в очерках «Октябрь в вагоне», «Мои службы» и др. Вместе с отрывками из книги «Земные приметы» (так она должна была называться) они напечатаны в первом томе двухтомника «Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937», Russica Publishers, INC., Нью-Йорк, 1979. (Прим. перев.)
Ничуть не менее восторженной оказалась реакция юного критика Александра Бахраха, опубликовавшего рецензию в газете «Дни». Взволнованная обрушившейся на нее лавиной похвал, Марина отсылает автору статьи в «Днях» благодарственное письмо. И вот уже ее уносит за облака новая любовно-поэтическая переписка. На этот раз адресату всего двадцать лет. 14 июля 1923 года Цветаева пишет ему: «Дружочек, у меня так много слова (так много чувств) к Вам. Это волшебная игра. Это полное va banque – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но, кроме него, у меня нет ничего. И вот этим „последним“. <…> Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный и, забыв меня, никогда не расставались с тем – иным – моим миром! <…> Я хочу дитя от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.
Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.
Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает.
Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш свет – вечный. Не заподозрить – ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что тaк дается. Войти в этот мир – вслепую». [135]
И – одиннадцать дней спустя: «Я хочу Вас безупречным, т. е. гордым и свободным настолько, чтобы идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!» [136]
135
Письмо от 14–15 июля 1923 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 565–566. (Прим. перев.)
136
Письмо от 25 нового июля 1923 года. Там же, стр. 572. (Прим. перев.)
Вероятно, перепуганный пылом женщины, явно пытавшейся им завладеть, Бахрах решил состорожничать и не подавать признаков жизни. Не получив ответов на множество писем, Марина, оскорбленная молчанием, встает на дыбы: «Я за этот месяц исстрадалась, – дает она ему понять 27 августа. – Ни на одно из своих последних писем я не получила ответа. <…> Друг, я не маленькая девочка (хотя – в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала – все было! – но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы».
Наконец она сообщает, что вот-вот уедет из деревни, где живет сейчас, в Прагу, потому что Ариадне необходимо поступить в гимназию и продолжать учебу. Все этапы своего разочарования Марина фиксировала день за днем в тексте, названном ею «Бюллетень болезни». Однако она все время надеялась получить письмо с объяснениями и извинениями. Идея о таком письме стала настолько навязчивой, что 11 августа 1923 года она выразила свое нетерпение и свою тоску в стихах: