Марина Цветаева
Шрифт:
Вернувшись в Париж, Цветаева с Ариадной и маленьким Муром отбыла с улицы Руве, где до сих пор жила с по-прежнему опекавшей ее семью Ольгой Черновой и ее дочерьми, и отправилась в Вандею, подальше от суеты. Поселились они у старых рыбака и рыбачки в маленьком домике пустынного местечка на морском берегу – Сен-Жиль-сюр-Ви, неподалеку от курорта Сабль-д'Олонн. Вероятно, выбор Вандеи как места жительства – да еще на целых полгода! – был не случаен: Цветаева предпочла другим мятежный край времен Великой революции, симпатизируя бунту меньшинства. Ступив на землю шуанов, она почувствовала, что воздает честь тем, кто решился в далеком прошлом восстать против верховной власти Парижа, столицы Революции, лжи и гильотины. Сергей приехал к семье, и, пока Марина убаюкивала себя легендами о героическом прошлом на фоне вандейского пейзажа, он воспламенялся идеями о будущих битвах за «евразийское» дело. Потому что не успел он еще распаковать чемоданы, приехав в Сен-Жиль-сюр-Ви, как в оставленном четой Эфронов Париже случилось нечто вроде литературного землетрясения: очерк Марины Цветаевой «Поэт о критике» был опубликован в «Благонамеренном», [167] и единодушный гнев обрушился на это вероотступничество. Возмущение эмигрантов было подогрето еще и выходом в свет первого номера евразийского журнала «Версты» (название было позаимствовано у Цветаевой – так назывался один из ее сборников), в котором были собраны материалы, написанные некоторыми знаменитостями – в
167
«Благонамеренный», Брюссель, 1926, № 2. Интересно, как рассказывает о реакции на публикацию сама Цветаева: «Статья написана просто (это не значит, что я над ней не работала, – простота дается не сразу, сложность (нагроможденность!) легче!), читалась она предвзято. Один из критиков отметил, что я свою внешность считаю прекрасной (помните о красоте и прекрасности) – я, которая вообще лишена подхода к какой-либо внешности, для которой просто внешности (поверхности, самого понятия её!) нет. Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и… Петр Струве… Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена». Письмо к А. Тесковой от 8 июня 1926 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, 1995, стр. 346. (Прим. перев.)
Атакованная со всех сторон – что из-за идей мужа, что из-за собственного произведения, – Марина утешалась, думая, что этот водоворот в конце концов утихнет, а главное, самое существенное для писателя – вовсе не мнение невежественной и непостоянной в своих пристрастиях публики, а отношение к ней нескольких избранных и утонченных умов, которые продолжают почитать ее, невзирая ни на какие течения литературной и художественной моды. В ряд таких исключительных натур она помещала Пастернака, которому писала и от которого получала множество пылких писем. Пастернак не был уверен в том, что поэзия – его призвание, Марина не уверена в себе как в женщине. Посылая одни за другими жалобы, советы, делясь проектами и обмениваясь заверениями в нежности на расстоянии, они обнажали друг перед другом избыток своих чувств. Ко всему еще в это самое время Пастернак узнал от отца, жившего тогда в Мюнхене, что более чем великий и более чем прославленный поэт Райнер Мария Рильке считает очень хорошими его стихи. И – в порыве – решился написать своему кумиру благодарность за неожиданную похвалу. Из обмена комплиментами родилась взаимная симпатия, русский и австриец обнаружили, что они – братья по Духу. С другой стороны, Бориса Пастернака удивило обнаруженное им в процессе переписки некоторое сходство личностей Райнера Марии Рильке и Марины Цветаевой. И он сообщил о своем открытии, об этой духовной общности обоим своим друзьям. Марина, всегда искавшая всемирности поэзии, немедленно включилась в игру, заключавшуюся в обмене письмами-исповедями. Она восхищалась Рильке, Рильке восхищался ею, оба восхищались Пастернаком. Подобная гармония граничила с чудом. Письма летели из Москвы в Сен-Жиль-сюр-Ви и из Сен-Жиля-сюр-Ви, через Глион-сюр-Территэ в швейцарском кантоне Во в уединенный замок Мюзо, или в Валь-Мон, или в Сьер, или в Рагац – курорты, где в санаториях лечился Рильке. Райнеру Марии Рильке был тогда почти пятьдесят один год, он болел туберкулезом, знал, что уход близок, и мечтал углубить свою связь с потусторонним миром. Пастернак не мог ни выносить дальше удушающую обстановку советского режима, ни решиться на испытания, которые сулила эмиграция, отступая перед этим решением. Марина страдала от потери родины-матери, но не имела ни малейшего желания туда вернуться. Она писала Рильке: «Райнер Мария Рильке! Смею ли я так назвать Вас? Ведь Вы – воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя – стихотворение. Райнер Мария – это звучит по-церковному – по-детски – по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, – оно – из прошлого или будущего – издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся – всегда лишь следствие.)
Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, поистину не ведал, что творил.
Вы не самый мой любимый поэт (самый любимый – степень), Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас». [168] Чуть позже она начинает говорить ему «ты»: «Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд – как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!)». [169]
168
Письмо от 10 мая 1926 г., на самом деле (по почтовому штемпелю судя) отправлено оно было 8-го, но Марина датирует его 10-м – днем, когда, как она предполагает, Рильке это письмо получит, стараясь таким образом преодолеть, как пишут подготовившие переписку к печати К.М. Азадовский, Е.Б. Пастернак и Е.В. Пастернак, разделяющие их пространство и время. Цит. по кн.: Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева. Письма 1926 года. М., Книга, 1990, стр. 85. (Прим. перев.)
169
Там же, стр. 87.
Растроганный подобной честью, оказанной ему никогда им не виданной и недоступной восторженной своей почитательницей, Райнер Мария отвечает Цветаевой в том же тоне: «… десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число! Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницу)… но в тот же день, десятого, сегодня, вечное Сегодня духа, я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня потопом твоего сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья: и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе… Не отстраняйся от них! <…> Чувствуешь ли ты, поэтесса, как сильно завладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу, как ты, и подобно
170
Письмо от 10 мая 1926 г., стр. 89–91.
Они обменивались своими творениями и дивились чудному резонансу, который устанавливался между ними, несмотря на то что языки были разными. Когда Марина, растянувшись на песке пляжа, читала стихи Рильке, ей чудилось, будто океанский прибой продолжается внутри нее. Когда она читала их, лежа в постели, под одеялом, ей чудилось, будто она покидает землю и возносится к небу – бесконечно высоко. «Что тебе сказать о твоей книге? – спрашивает она, получив по почте „Дуинские [171] элегии“. – Высшая степень. Моя постель стала облаком». [172]
171
Оба русских корреспондента Рильке – и Цветаева, и Пастернак – называли их «Дуинезскими элегиями». (Прим. перев.)
172
Письмо датировано днем Вознесения Христова. (Прим. авт.) Там же, стр. 97.
В тот же день, когда были написаны эти строки, 13 мая 1926 года, Цветаева узнала, что в Париже, в маленькой православной церкви на улице Крыма, ее бывший возлюбленный Константин Родзевич обвенчался с Марией Булгаковой. [173] Хотя Марина давно порвала с ним, она все-таки почувствовала себя преданной и уязвленной. Одновременно стыдясь и гордясь присущим ей инстинктом обладания, она назавтра признается Рильке: «Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я – плохая. Борис – хороший. И потому что плохая, я молчала – лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. <…> О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог». [174]
173
Мария Булгакова – дочь священника и философа Сергея Булгакова. (Прим. авт.)
174
Письмо от 14 июня 1926 г.
Эта переписка «на троих» – с ее порывами, ее сомнениями, ее предчувствиями, ее приступами ревности и обидами, после которых вновь вспыхивал огонь любви, с ее метафизическим отчаянием – велась то по-русски, то по-немецки: в зависимости от того, кому было предназначено послание. Образовавшийся вследствие этого – вопреки всем границам и над ними – любовный треугольник выглядел тем более странно, что Пастернак, словно пригвожденный к Москве, женатый отец семейства, видел до этого Марину лишь случайно и мимолетно, что Марина никогда в жизни не встречалась с Рильке и даже мечтать не могла о том, чтобы свести с ним знакомство, а Рильке, приговоренный болезнью на проживание в Швейцарии, медленно умирал и пытался обмануть ожидание смерти, воображая заоблачную любовь. Но именно эта игра зеркал, это возбуждение в пустоте, этот вызов всему, что можно пощупать, вдохнуть, попробовать на язык, и кружили больше всего голову Марине. Надпись, сделанная Рильке на его книге, присланной, по просьбе Пастернака, Цветаевой вместе с первым письмом, песней звучала в ее благодарной памяти: «Касаемся друг друга. Чем? Крылами. Издалека ведем свое родство. Поэт один. И тот, кто нес его, встречается с несущим временами». [175]
175
Письмо от 14 июня 1926 г., стр. 84–85.
Но внезапно и совершенно абсурдным манером женщина берет в ней верх над поэтессой. После того как она радовалась невозможности личной встречи с Рильке, невозможности оказаться с ним лицом к лицу, ее вдруг охватывает такое естественное, такое простое и заурядное желание, что оно удивляет ее саму. «Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер… – не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою – засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто – спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку – на твое правое – и ничего больше. Нет, еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И – его целовать». Смакуя каждое слово, она настаивает: «Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть – рабство плоти). „Я люблю тебя и хочу спать с тобою“ – так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы места, что всего пустынней. Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна). Я защищаю не себя, а самый совершенный из поцелуев». И наконец, чтобы он мог лучше представить себе ее лихорадочное ожидание, она описывает обстановку: «Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда – это волки, а волки – Россия. Не поезд – вся Россия воет по тебе, Райнер». [176]
176
Письмо от 14 июня 1926 г., стр. 191–193.
Поскольку он задержался с ответом, она испугалась: а вдруг письма не получил или не так ее понял, и уточнила в посланном вслед природу своего желания: «Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь – надолго. Захочешь – недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости – ты тоже нуждаешься.)
Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость – я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). <…> Прошлое еще впереди…» [177]
Делая из Райнера соучастника желания, такого «земного», Марина забывала о том, что он очень тяжело болен. В то время Рильке лечился в швейцарском городке на водах, Рагаце. И вот, 19 августа, собравшись с силами, он пишет ей оттуда ответ: «Да, да и еще раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть: и вместе они слагаются в большое ДА, сказанное самой жизни… но в нем заключены также и все десять тысяч непредсказуемых Нет.
177
Письмо от 14 августа 1926 года. Там же, стр. 195.