Марина Цветаева
Шрифт:
После этой весьма эффектной карательной меры Марина объяснила писателю Юрию Иваску свою точку зрения на слепоту тех людей, что больны политикой, так: какой бы они ни были национальности, какие бы убедительные аргументы в свою пользу ни приводили, фанатики и насильники, по ее мнению, не заслуживают прощения. Русские убийцы ничем не отличаются от французских убийц. «А казни – голубчик – все палачи – братья: чтo недавняя казнь русского, с правильным судом и слезами адвоката – чтo выстрел в спину Чеки – клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим бы именем ни оглавлялось». [198]
198
Письмо от 4 апреля 1933 г. Цит. по кн.: Марина
Несмотря на глубокие познания во французском языке и восхищение французской литературой, Марина оставалась вне интеллектуальной жизни приютившей ее страны. Она читала, за редкими исключениями, только книги, написанные по-русски, и не искала встреч с писателями, представлявшими Францию, которую сама же и выбрала местом жительства и в которой, несмотря на многолетнее изгнание, все еще чувствовала себя транзитным пассажиром. Можно было подумать, что она до сих пор не распаковала чемоданы и только и ждет часа отправления – туда, к свободе… Но что означало это «туда»: путь в Россию или путь в небытие? Ей в равной мере хотелось или не хотелось ни того, ни другого.
Говоря об одиночестве, об изоляции своих соотечественников, находившихся физически в самой гуще бурной французской культурной жизни, искренняя и язвительная русская писательница Тэффи, наблюдавшая за событиями изнутри, напишет в свое время, что русские эмигранты не хотели пользоваться плодами оставшейся чуждой им культуры, что они предпочитали свою собственную печать, редко кто ходил в музеи или галереи – ссылались на нехватку времени, да и зачем? При такой-то нужде – такие-то роскошества! А вот как, на ее взгляд, выглядели русские беженцы еще в 1920 году и вот какой была уже тогда их ностальгия: «Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, объедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки, и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли… Думаем только о том, что теперь там, интересуемся только тем, что приходит оттуда. А ведь здесь столько дела…» Тогда не вняли, и вот теперь…
Тогда как Сергей все более и более серьезно обдумывал, какими могли бы быть оптимальные условия для возвращения в Москву, Марина довольствовалась тем, что горевала: эмиграция, ее эмиграция с течением времени потеряла и ощущение смысла героизма, и веру в будущее. Идеализируя желанную и недоступную родину, она доходит до того, что отвергает начисто Париж, когда-то ею обожаемый. Вот ее признание из стихотворения «Лучина»:
До Эйфелевой – рукоюПодать! Подавай и лезь.Но каждый из нас – такоеЗрел, зрит, говорю, и днесь,Что скушным и некрасивымНам кажется ваш Париж.«Россия моя, Россия,Зачем так ярко горишь?»Эта неизлечимая, неистребимая ностальгия усиливалась в ней, как и во многих эмигрантах, страхом увидеть, как детей их так затянут французский язык и французская культура, что они совсем забудут о своих корнях. Если новое поколение прельстится очарованием принявшей их страны, оно в конце концов станет чужим для России, так по-настоящему не став своим и во Франции. Эти юноши, эти девушки станут вечными бастардами, сиротами, лишними людьми, невостребованными, колеблющимися между памятью и оппортунизмом. Она открыто говорит об этом в «Стихах к сыну», написанных в январе 1932 года. Во втором стихотворении цикла:
Наша совесть – не ваша совесть!Полно! – Вольно! – О всем забыв,Дети, сами пишите повестьДней своих и страстей своих.Соляное семейство Лота —Вот семейственный ваш альбом!Дети! Сами сводите счетС выдаваемым за СодомГрадом. С братом своим не дравшись —Дело чисто твое, кудряш!Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,Наш грех, наш крест, наш спор, наш —Гнев. В сиротские пелеринкиОблаченные отродясь —Перестаньте справлять поминкиПо Эдему, в котором васНе было! по плодам – и видомНе видали! Поймите: слеп —ВасИ в первом:
Нас родина не позовет!Езжай, мой сын, домой – вперед —В свой край, в свой век, в свой час, – от нас —В Россию – вас, в Россию – масс,В наш-час страну! в сей-час страну!В на-Марс страну! в без-нас страну!Но сама Марина была не способна последовать совету уехать в Россию, который она давала здесь молодежи, уехать – чтобы избежать ледяного ада, сужденного апатридам. Уехать не способна, зато похвалить своих собратьев, оставшихся на родине, – талантливых писателей, – способна вполне. По просьбе Марка Слонима она пишет статью «О новой русской детской книге», где доказывает: книги для детей, которые выпускают там, гораздо лучше тех, что выпускают где бы то ни было. Однако газета, заказавшая этот более чем невинный текст, отклоняет его, вероятно сочтя слишком благосклонным по отношению к «большевистской интеллигенции».
«Очередное, даже сегодняшнее, – рассказывает Цветаева в письме старому другу Анне Тесковой. – Марк Львович настойчиво просил меня статьи для 1-го № Новой Литературной Газеты. Написала о новой детской книге – там, в России, о ее богатстве, сказочном реализме (если хотите – почвенной фантастике), о ее несравненных преимуществах над дошкольной литературой моего детства и – эмиграции. (Всё на цитатах.) Но тут-то и был „Hund bagraben“. [199] Нынче письмо: статьи взять не могут, п. ч. де и в России есть плохие детские книжки.
199
Собака зарыта (нем.).
Писала – даром.
(NB! В статье, кстати, ни разу! „советская“ – все время: русская, ни тени политики, которая в мою тему (дошкольный ребенок) и не входила.)
Деньги, на которые издается газета, явно – эмигрантские. Напиши мне Слоним тaк, я бы смирилась (NB! Не стою же я – эмигрантских тысяч!), тaк я – высокомерно и безмолвно отстраняюсь.
Всё меня выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна». [200]
Эта последняя фраза выдает страшное противоречие, раздирающее душу Цветаевой. Тем более страшное, что и эмигрантская пресса все чаще колеблется, принимать ли ей к печати сочинения Марины, и друзей, как она с горечью констатирует, становится все меньше. Позиция большей части смиренных «меценатов», которые поддерживали ее совсем еще недавно, сводится теперь к тому, что все возможности, увы, исчерпаны. И их приходится умолять, чтобы они хоть минимально расщедрились. «Живу из последних (душевных) жил, – пишет Марина все той же Тесковой, – без всяких внешних и внутренних впечатлений, без хотя бы малейшего повода к последним. Короче: живу как плохо действующий автомат, плохо – из-за еще остатков души, мешающей машине. Как несчастный, неудачный автомат, как насмешка над автоматом.
200
Письмо от 25 февраля 1931 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, 1995, стр. 391–392. (Прим. перев.)
Всё поэту во благо, даже однообразие (монастырь), все, кроме перегруженности бытом, забивающим голову и душу. Быт мне мозги отшиб! Живу жизнью любой медонской или вшенорской хозяйки, никакого различия, должна всё, что должна она, и ничего не смею, чего не смеет она, – и многого не имею, что имеет она – и многого не умею. В тех же обстоятельствах (а есть ли вообще те же обстоятельства??) другая (т. е. не я – и уже всё другое) была бы счастлива, т. е. – и обстоятельства были бы другие. Если утром ничего не надо (и главное, не хочется) делать, кроме как убирать и готовить – можно быть, убирая и готовя, счастливой – как за всяким делом. Но несделанное свое (брошенные стихи, неотвеченное письмо) меня грызут и отравляют всё. – Иногда не пишу неделями (NB! хочется – всегда!), просто не сажусь…» [201]
201
Письмо от 31 августа 1931 г. Там же, стр. 395. (Прим. перев.)