Марина
Шрифт:
Сажусь туда, куда она показывает.
— Это, девочки, новая сотрудница, — поощрительным голосом говорит она. — Зовут Мариной… Прошу любить и жаловать.
Я не знаю, что делать. На всякий случай встаю и кланяюсь. Вроде бы шелестит смешок, но когда я вглядываюсь в лица — ничего подобного, все серьезные.
Я замечаю очень много молодых лиц, мне даже кажется, что человек десять, хотя потом выясняется, что только четыре девчонки моего возраста, другие гораздо старше. И мне кажется, что девчонок много и что они все на одно лицо. Наверное, потому, что они очень уж одинаково одеты:
— Ладно, ладно, поглазели и хватит, — шутит Вера Аркадьевна. — Валя, будешь делать ошибки — прибью…
— Ну уж прибьете, — басит рыжая Валя. Она, кажется, моложе, чем я.
— Ну, Мишке твоему напишу, — говорит Вера Аркадьевна и коротко взглядывает на меня: смотри, мол, как я умею вести себя с подчиненными. Даже шучу.
Она говорит еще что–то, не помню что, помню только, что все поглядывают в мою сторону, улыбаются, будто стараясь произвести на меня выгодное впечатление. Тогда я не поняла, зачем им так надо мне понравиться, но потом выяснилось, что на станции идет что–то вроде затяжной «войны Алой и Белой розы», и противники вербуют каждого вновь прибывшего. Кто за кого и кто против кого — так никогда и не станет мне полностью ясным.
Я сажусь за свой стол с машинкой и жду, что будет дальше.
— Читай, — Вера Аркадьевна протягивает мне книгу правил обращения со счетной машиной.
Издали, наверное, кажется, что я увлеклась книгой, но на самом деле незаметно оглядываю комнату и людей, не прерывая своего монолога:
«… Машины там стоят новейших марок. Знаете, как трудно на них работать? Там такие женщины сидят — нашего математика за пояс заткнут… Ужасно сложная работа…»
Одна из женщин отрывается от своей машинки и смотрит на меня. Я смотрю на нее. Она улыбается. Как хорошо. Я тоже улыбаюсь.
Она подходит ко мне.
— Да не читайте вы этого, — говорит она. — Давайте я вам сразу покажу… Ведь вы все равно моя ученица…
— Давайте, — говорю я.
Она показывает мне сложение и вычитание, и я с разочарованием замечаю, что это уж слишком просто, до обидного просто.
У женщины болезненное желтое лицо с глазами в форме треугольничков — такие остренькие, блестящие глазки.
— Сколько классов кончили? — спрашивает она.
— Десять.
— Слава богу, одним культурным человеком больше, а то тут все… Вот у той старухи семь классов, восьмой— коридор. Да и у начальницы не намного больше. А воображают…
Через полчаса я уже знаю, что у одной голос как иерихонская труба, что другая скрывает возраст, третья связалась с Сенькой Гудманом, а четвертая «и нашим и вашим за рубль пляшем».
Я чувствую, что здесь что–то не так, но не решаюсь намекнуть ей, что мне это неинтересно и вообще пока не нужно.
— Надька, брось языком трепать, — неизвестно откуда появляется Вера Аркадьевна. — А ты, Марина, ее не слушай…
— А я, между прочим, кроме как о деле ничего не сказала, — говорит Надька так, что даже я ей верю.
— Иди на свое место, — приказывает Вера Аркадьевна.
Бубня себе под нос, Надька пересаживается за свой стол.
Я раскрываю правила и начинаю читать, но тут раздается звонок на обед.
— Пойдем с нами? — надо мной стоит та самая рыженькая Валя, у которой Мишка.
— А можно?
— Чего ж нельзя, пошли… Валя долго вертится перед зеркалом, подводит глаза, покусывает губы и только потом направляется к выходу. За дверью нас ждут еще три девушки.
— А куда мы идем? — самым независимым тоном, на какой только способна, спрашиваю я.
— Куда? — девчонки хохочут. — В уборную… Руки мыть…
Мы спускаемся по одной лестнице, поднимаемся по другой, проходим через какой–то грохочущий цех и наконец оказываемся в уборной с таким огромным предбанником, что в нем можно устраивать танцы.
— А что, ближе нет? — спрашиваю я.
— Есть. Только там эти старые зануды вечно торчат, покурить не дают… Куришь?
— Курю, — не моргнув глазом вру я. Валя с улыбочкой протягивает мне сигарету. Думает, закашляюсь. Я хоть и не курю, но пробовала, поэтому закуриваю абсолютно нормально.
— Что тебе эта грымза говорила? — спрашивает девушка постарше, крашеная блондинка, ее называют Лилей.
— Да я толком и не поняла.
— Ты не слушай, — говорит Лиля. Я только начинаю объяснять ей, что я сразу увидела,
что за птица Надька, как уж вижу, что ей неинтересно, по крайней мере сейчас, потому что перекур в уборной тратится у них на другое. Это короткая информация о том, кто как провел вчерашний вечер. Говорит Лиля.
Она некрасивая. Вульгарно накрашена. Старше меня года на четыре (потом выясняется, что даже на семь). У нее длинное лицо, глаза навыкате, низкий таз и короткие ноги.
Лиля такая некрасивая, что вульгарная краска даже, пожалуй, уместна на ее лице, потому что подгоняет Лилю под общий стандарт.
Но у нее хороший голос. Низкий и теплый. Она хорошо и вкусно говорит. Над собой посмеивается, но, кажется, не позволяет этого другим.
— Ждала его до полдевятого, — говорит Лиля, — вымылась, глаза подвела, а он — тю–тю! Так и просидела весь вечер, как умная Маша с вымытой шеей.
— В Цепочке на танцах была, — будто не слыша ее, говорит Валя, — познакомилась с одним… Как пошел речу толкать про каких–то там поэтов, так я и не знала, куда деваться. Хотела по дороге потеряться, так он за руку уцепился — хоть плачь. Так до самого дома и перся…
— Целовались?
— Нет, что ты! Он правильный.
— На Голубые озера ездили, — перенимает эстафету Кубышкина. Ее все зовут по фамилии. Наверное потому, что эта фамилия уж очень к ней идет: Кубышкина толстенькая, квадратненькая и старообразная, хоть и моя ровесница.
Четвертая девушка молчит. Ее зовут Света. Она молчит и понимающе поглядывает на меня: вот, мол, раскудахтались дуры, что у них за интересы… Я сразу отмечаю, что она отличается от других. Не так глупо накрашена, не так стандартно одета. Про таких, как она, говорят: «Скромная, но со вкусом». Она, видно, тоже чувствует во мне свою и взглядывает с симпатией.