Марина
Шрифт:
Она вышла за Сеню замуж, когда ее бросил какой–то прохвост, а живот уже был заметен. Говорят, что влюблен Сеня в нее был безумно, таял на глазах и захотел жениться на ней, несмотря на будущего чужого ребенка.
Родился мальчик. Сеня гулял с ним по Большому проспекту, а на работе только и говорил об Андрюшеньке. Жена плакала, обзывала Сеню тряпкой, просила «хотя бы отлупить ее», а потом неожиданно подала на развод и тут же вышла замуж за серенького старикашку, предварительно взыскав с Сени алименты.
— Пусть это ничтожество хоть тут разозлится, — объясняла она окружающим, а при встречах всегда пыталась задеть Сеню. Он краснел
Володя. Это вещь в себе. Он толстый, ушастый, глу–поватый и — женат. Никому из нас Володя не нравится. Разве что Свете. Кажется, она одна привечает Володю. По крайней мере, Лиля при этом улыбается, а Лиля кое–что понимает в симпатиях и антипатиях. Она вообще сторонница теории, что нравиться может любой мужчина, даже такой, как Володя.
До конца перерыва мы беседуем на самые разнообразные темы — от анекдотов до новостей в ракетной технике.
Лиля издевается над Володей, грубит Сене, высмеивает Валечкиных мальчишек, Кубышкина разливается соловьем, Света называет Володю «Вовочка», Валя краснеет, а я читаю, встревая в разговор только тогда, когда могу сказать что–то смешное.
Потом мы снова работаем, снова строим всяческие интриги, чтобы выскочить на минутку со станции, снова выслушиваем нотации Трубы.
Потом звонок. Час давки в переполненном троллейбусе, разорванные чулки, ободранные туфли, чьи–то мимолетные ссоры, но — странное дело — никакого раздражения. Такое спокойствие где–то внутри меня, что, наверное, поэтому меня ругают только те, что стоят сзади, но когда пробьются вперед и заглянут в лицо — замолкают.
Дома у меня как у всех. Так говорит мама. Действительно — как у всех. Иногда я ссорюсь с родителями, убегаю из дома, хлопнув дверью, иногда — очень люблю их, потому что не могу не любить. Такой уж у меня характер, что я не могу не любить людей, живущих рядом.
Когда я училась в школе, мой отец очень любил ходить к учителям жаловаться, что я не вымыла посуду и не убрала постель. Иногда он приходил на наши классные собрания, и я знала, что за этим последует длинная проповедь «перед лицом товарищей». Получалось, что я хуже всех в классе.
После выступления моего отца мне было стыдно идти в школу, и однажды я сорвалась с резьбы — не пошла.
Хорошо, что у нас были умные учителя. Они вызвали маму письмом с пометкой «лично», но мама, конечно, рассказала об этом отцу, и тот со свойственной ему энергией ринулся в школу. Но с ним, слава богу, много говорить не стали, велели прислать маму.
Из школы мама пришла поздно, села на кухне и заплакала. Я тряслась от страха, не зная, что ей там такого обо мне наговорили.
— Ты прости нас, — плакала мама, — нас ведь никто не учил, как тебя с Алькой воспитывать…
Я чувствовала, что что–то не так, но я думала — он мужчина и разберется лучше. Ты не сердись на него… Он усталый, больной… Ты прости его, он же вам добра хочет…
Оказывается, классная руководительница сказала ей, что из меня получается не такой уж плохой человек. И еще она запретила пускать отца в школу.
Так я была спасена. Правда, перестав ходить в школу, отец начал применять другие меры, но мне стало полегче, потому что мама, как могла, старалась меня утешать.
И потом — я все–таки любила отца, я не могла запоминать только плохое и забывать хорошее.
Сестра Алька дулась на него, все плохое помнила, а я быстро отходила и прощала.
А в общем–то все было как у всех.
Моя сестра Алька. Мы с Алькой очень похожи, хотя я никогда не была красивой, а Алька — красивая. Она еще беспомощней, чем я, но не смешная.
Когда я уже работала на заводе, ей было шестнадцать лет и она училась в девятом классе.
Однажды, поздно возвращаясь домой после сверхурочных (это было зимой, стояла подлая полузимняя–полуосенняя сырость), я увидела под аркой нашего дома белую машину «скорой помощи». Свет ее фар бил прямо в глаза, в этом свете мелькал смешанный со снегом дождь, а так как прохожих на улице не было, то все было немного жутковато и походило на кадр из итальянского фильма.
Особенно страшно мне стало, когда я увидела двух санитаров, почти не согнувшихся от тяжести того, что они несли: на носилках лежал кто–то, такой худой и плоский, что носилки казались пустыми. Какая–то женщина, пригнувшись, влезла в машину, и машина уехала.
Я взлетела по своей лестнице и, содрогаясь, надавила на звонок, не оторвав пальца, пока не открыли.
Соседи сказали, что это увезли пашу Альку. Мама уехала с ней.
Алька, конечно, не умерла. Детская попытка кончилась смешно — поносом и рвотой. Да и где было Альке достать яду? Но Алька–то ведь не знала, что все кончится так благополучно! Она шла на это сознательно, не рассчитывая на театральные эффекты. (Скажу о себе: я бы обставила такую вещь как можно торжественней, но из всех возможных способов умереть постаралась бы выбрать такой, каким еще никто никогда раньше не умирал.) Алька, в отличие от меня, не любит жестов и слов. Слова из нее вытягивают клещами. Даже мне, единственной, наверное, к кому она сильно привязана, с большим трудом удалось узнать причину случившегося.
В их классе учился мальчик. Без ноги. Я хорошо его знала. Он жил в доме напротив, и его окна были как раз против наших окон. У этого мальчика было злое и капризное лицо, сморщенное в кулачок. Его узко прорезанные глаза смотрели пронзительно, нагло и тоскливо.
Он плохо учился, может быть потому, что не видел ничего, кроме своего горя.
Он влюбился в Альку. Вначале он засыпал ее письмами без подписи: смесь настоящего горя, любви и пошлятины, причем пошлятины было больше всего, потому что он, кажется, был ленив даже на мысли.
Куда бы Алька ни шла — она слышала за собой скрип его протеза. Он приходил на все школьные вечера, стоял у стенки и смотрел, как она танцует. И она уже не могла танцевать. Она убегала и плакала, а он слал ей ревнивые письма, которые заканчивались иногда даже непонятными угрозами.
Об этом узнала его мать и побежала к Алькиной учительнице. Вместе они выдумали план: заставить Альку подтягивать его по математике. Два дня Алька занималась с ним после уроков, и каждый раз, стоило им остаться вдвоем, он начинал говорить о своей любви в тех ужасных выражениях, которые выудил из какого–то жуткого чтива. На третий раз Алька отказалась заниматься с ним. Ей приказали. Она опять отказалась. Ей опять приказали — она отказалась уже более грубо и, как всегда, наговорила лишнего, потому что никогда не умела вразумительно говорить. Тогда все стали ее упрекать в жестокости к бедному, несчастному мальчику, который и так…