Марина
Шрифт:
Его плащ казался белым на фоне ночи, поэтому я все время видела, что он делает.
Вот подошел к кому–то, прикурил, вот отвернулся и стал смотреть на воду, вот глянул в нашу сторону…
… А во мне все кричит, все кричит,
Только ты не услышишь…
Он шел к нам. Опять мы со Светкой взглянули друг на друга, и я поняла, что он шел к ней. Видно, что–то там такое у них уже было, если она смотрит на меня так победоносно.
Убежать бы, упасть на палубу, закричать, что умираю! Да и умереть.
Хоть тебе это все, это все
Абсолютно не надо…
Я отвернулась, я не смотрела на них, перед моими глазами только сменялись кадры моих глупых, глупых, смешных выдумок о нем и обо мне. И мне было невыносимо стыдно, как будто эти же кадры видел, кроме меня, еще кто–то и этот кто–то смеялся надо мной.
И вдруг я поняла: что–то изменилось. Ведь не смотрела на них, а поняла!
Поняла еще раньше, чем он взял меня за локоть:
— Можно?
Я кивнула, потому что ничего не могла сказать, встала. Пластинка кончилась.
— Значит, такое наше счастье… Ну, мы подождем, правда? — сказал он.
— Правда.
Мы так и стояли посредине и держались за руки, вначале как–то вяло, потом крепче, потом он сжал мою руку и отпустил на мгновенье, потом я сжала его руку, и это было так естественно, как будто мы только всю жизнь и делали, что держались за руки.
— А теперь поиграем! — сказала какая–то шустрая девица, взобравшись на скамейку и взмахнув рукой.
— Что такое не везет, и как с ним бороться! — сказал он, но это было уже неважно, потому что наши пальцы были переплетены и сжаты до хруста.
Мы уходили, а вслед нам неслось:
— Вопрос первый: кто написал полонез Огинского? Мы шли по узкому боковому проходу к носу. Там светилось несколько огоньков от сигарет. Молоденькие мальчишки играли на гитарах и пели:
Листья желтые медленно падают
В нашем старом, забытом саду,
Пусть они тебя больше не радуют,
Все равно я к тебе не приду…
У мальчишек были голоса без всяких уличных штук — чистые, нежные голоса детей, переживающих первую любовь и не стесняющихся своей чистоты и нежности только в песне.
Он повернул меня лицом к себе. Мне почему–то казалось, что он должен улыбаться, а он, оказывается, был серьезен. Как–то даже торжественно серьезен, как в большом горе. Вблизи его лицо было еще красивее, чем издали, но потом оно приблизилось ко мне настолько, что я перестала его видеть.
Ты сама бы ушла обязательно,
Если б я не ушел от тебя…
Потом мне уже не было так хорошо, потому что я думала о том, что не умею целоваться, а также о том, что мне должно быть хорошо. Я слишком много думала о том, как я должна быть счастлива, и это мешало. Мне хотелось, чтобы он сказал что–нибудь.
— Ну вот, Мельпомена, я тебя и нашел… — сказал он.
Мы стояли на носу совсем рядом с мальчишками–гитаристами, но не видели их, потому что было темно.
— А знаешь, как я тебя нашел?
— Как?
— Ты один раз позвонила к нам в отдел с завода. Я сразу понял, что по местному. Положил на минуточку трубку и тут же связался с телефонисткой. Она сказала, откуда… Ты ведь хотела, чтобы я нашел тебя-
— Хотела.
Мы засмеялись оба сразу, и опять стало хорошо, почти так же хорошо, как вначале, пока еще не было даже слов.
— Сколько тебе лет?
— Скоро двадцать. А тебе?
— Скоро тридцать.
— Тридцать… Да! Ведь я не знаю, как тебя зовут… Только фамилию.
— Как всех, Сергеем…
— Я любила одного мальчика. Его тоже звали Сергей…
— А теперь ты его не любишь?
— Нет. Но ты не думай — я с ним не целовалась..,
Странно, почему я никогда не живу тем, что у меня есть. Почему эту ночь и эти поцелуи я буду вспоминать всю жизнь, но сейчас, когда это происходит, я думаю о чем угодно, но только не о том, что происходит. Я вспоминаю, как Вера Аркадьевна отпустила меня вчера, я думаю о том, что будет утром, когда мы вернемся в Ленинград, когда я останусь одна, без него. И как я теперь смогу одна, без него? Я думаю о нашей будущей встрече и не думаю о настоящей.
— Что с тобой? — говорит он. — У тебя такое лицо..,
— Какое?
— Как будто тебе это все абсолютно не надо.
— «А тебе это все, это все абсолютно не надо», — пою я вслед за пластинкой (видно, опять танцуют). — Не говори штампами…
Не хотела обидеть, а получилось. Зачем? За что я сержусь на него? Уж не за то ли, что мне чего–то не хватает, ну, не, за то же, что, когда я раньше думала об этом, мне все это казалось чем–то совсем иным.
А может, слишком быстро? Нет, надо начать все с начала. Со взгляда, с улыбки.
— Идем танцевать, — сказал он.
Это лучшее, что он мог сейчас предложить.
А потом он сказал… Что же он сказал? Нет, он просто посмотрел вот так… Нет, не так… Я не помню его лица, вот странно. Знаю только, что вблизи оно совсем другое. Но как же он посмотрел? Не помню.
Дождь идет. Какая радость! Сейчас бы выйти и пойти босиком по дымящемуся асфальту.
Что он говорил — или ничего? Или это только я говорила? Я слишком много говорила — этого нельзя делать. Я слишком много говорила, но ничего не сказала. Я косноязычная. Немая.
Я ничего не помню. Знаю только, что люблю его в тысячу раз больше, чем вчера. Что–то будет завтра?
Назавтра я зову его на Охтинский мост. Просто посидеть. Как раз та самая погода, в которую мы с Алькой так любим ходить на мост, — мелкий, чудесный дождичек, когда так хорошо вымокнуть, побегать под мостом по обмелевшей Неве, поглядеть, как вспыхивают в воде отражения окон комбината.
— А я купил билеты в кино, — говорит он. Мы тащимся в захолустный клуб какого–то завода, смотрим журнал про горнолыжный спорт, целуемся.