Марина
Шрифт:
— Я много упустил, — говорит он, — все–таки я рос не в Ленинграде — даже поговорить ни о чем как следует не могу.
Он устремлен к цели, пока еще неведомой мне. Однажды, когда мы выходим из «Хроники» после фильма об убийстве Кеннеди, он говорит:
— Черт возьми, какие у них молодые президенты. Он не просто это говорит. Он говорит так жестко и так твердо, что я вдруг чувствую: а он ведь, пожалуй, хотел бы быть президентом.
Я не узнаю его лица. Оно совсем не доброе, не безалаберное, даже не толстогубое, будто даже
Он сейчас даже немного похож на Кеннеди: лицо, рост, сжатые кулаки. И я чувствую себя рядом с ним маленькой и невзрачной. Даже думаю: зачем я ему?
Да и он мне зачем, если он такой?
Ударила осень. Именно ударила, будто от ветра распахнулось окно. Мы ходили по концертам и театрам.
Сергей алкал знаний и интересовался всем на свете: фильмами, спектаклями, музеями.
Он мог совершенно всерьез обсуждать фильм «Полосатый рейс» или «Великолепная семерка», шпаря наизусть абзацы из газетных статей.
Я иногда в шутку, иногда всерьез говорила ему, что он глупый. Правда, потом сразу же целовала, но он почему–то отталкивал меня и зло кричал:
— Зато ты больно умная… А учиться не хочешь… Чего тебе не учиться?
— Сереженька, может, я скрытый поэт… или артистка… Я поживу–поживу, созрею — и сразу стану чем–нибудь.
— Пошла бы хоть в Северо–Западный… Вон, Светка Володю–секретаря обработала, он ей комсомольскую путевку выдал — и пожалуйста, студентка… А там учиться ничего не стоит.
— А теперь она Володю отшила.
— Ты откуда знаешь?
— Так он раньше к нам ходил, а теперь нет…
— Что ты все о чепухе, о деле подумай…
— Что, Володю обольстить?
— Сама ты глупая, — и тут он уже говорил примиряюще и лез целоваться.
Такие разговоры бывали все чаще и чаще.
— Вот когда мы с тобой поженимся…
— Да не женишься ты на мне…
— Почему бы это?
— Ну разве я могу тебе нравиться?
— А почему бы и нет?
— Нет, ты скажи правду!
— За неимением лучшего…
— А если серьезно? — я надувалась. Но он не хотел серьезно.
— Ну, какая ты баба? Грех один.
— Вот мои родители и говорят…
— Правильно говорят…
— А когда я кончу какой–нибудь рыбоконсервный институт, я сразу стану стопроцентной…
— Да уж конечно…
— А зачем, Сережа?
— Ну, хотя бы для того, чтоб ни от кого не зависеть.
— А я и так не завишу.
— Это пока… А когда у тебя появятся дети?
— Все равно не буду…
— А зарплата? На зарплату мне наплевать, но я стесняюсь сказать
это Сергею, потому что мне заранее известно, что он считает такие взгляды детством.
И я, чтоб не казаться ему глупой и маленькой, авторитетно и многообещающе говорю:
— Без института еще больше заработать можно, вон, у нас Надька сто рублей имеет, я через три года тоже буду так зарабатывать…
— Дура ты, дура! — сердится он. — Ведь ты всю жизнь просидишь среди таких, как Надька, как эта ваша страшила… Как ее там?.. Лилька…
— А ты — среди таких, как ваша страшила Зайцева! — ору я. — Да ваша Зайцева Лилиного мизинца стоит!
— У Зайцевой есть перспектива!
— Зачем ты тогда со мной связался: ни рожи, н кожи, ни жилплощади, ни вуза… Ну, зачем?
— Языком молоть умеешь…
— Все умеют…
— Только не так умеют…
— Вот именно… И никогда не будут уметь так, по тому что для этого надо думать…
— Если б ты думала!
— Ну так и брось меня!
— Придет время — брошу…
Эти разговоры велись, за редкими исключениями, самыми доброжелательными голосами. Считалось даже, что шутим. Только осадочек оставался неприятный. С горчинкой.
Когда однажды утром меня ни с того ни с сего вытошнило, Лиля сказала:
— К цыганке можешь не ходить… Все ясно.
— И что делать?
— Если б кто–нибудь из нас знал, что в таких случаях надо делать, — жизнь была бы прекрасна и удивительна. Скажи ему.
— Нет.
— Почему опять? Жалко бедняжку?
Не объяснять же ей было, что он сам давно должен был понять. А если так элегантно «не замечал», то, значит, не очень–то и хотел.
— «Что делать, что делать», — ворчала Лиля. — Я давно тебе говорила: сытый голодному не товарищ. Даже в самом лучшем варианте расплачиваться приходится нам, а не им… А твой вариант не из лучших… Ну что ж, придется, как все… Ребенок тебе не нужен.
— Наверное, придется…
— Хорошо, хоть здесь сообразила… — Она помолчала и добавила: — А все–таки можно я набью ему морду?
— Не надо, Лиля, это почти то же самое, что разбирательство в товарищеском суде…
— И все–таки какие сволочи, какие сволочи! — сказала она и вдруг заплакала, размазав по лицу только что нанесенную краску.
Из больницы меня выпустили в шесть часов утра — такая уж это больница.
В носу пощипывало от утреннего морозца, уши обвевало холодком, как будто их только что промыли в эфире и теперь он испаряется.
Тело было легким и пустым, но это была не милая весенняя легкость, а болезненная пустота обескровленного тела.
Как часто я вижу этот сон: наклоняюсь над ванной, и вдруг из горла липко и густо ударяет толстая струя соленой крови. Я кричу, но никто не слышит. Я умираю.
Если б мне удалось забыть все это!
— Что–то ты в последнее время вечно недовольна. Мне это не нравится…
— А кто ты мне, чтоб указывать? Муж, что ли?
— Не муж, конечно…