Марк Аврелий и конец античного мира
Шрифт:
Во время одной из этих эксцедций, стоя лагерем на берегах Грана, среди однообразных равнин Венгрии, он написал прекраснейшие страницы чудной книги, которая нам открыла всю его душу. Всего тягостнее для Марка Аврелия в этих далеких войнах было лишение обычного его общества ученых и философов. Почти все отступили перед трудностями похода и остались в Риме. Занятый весь день военными упражнениями, он проводил вечера в своем шатре, один с самим собою. Там он сбрасывал с себя принуждение, налагаемое обязанностями сана, проверял себя перед судом совести и размышлял о ненужности борьбы, которую мужественно поддерживал. Относясь скептически к войне даже во время похода, он отрешался от всего, погружался в созерцание тщеты всего земного и сомневался в законности собственных побед: "Паук гордится, когда поймает муху, - писал он, - а тот зайца, тот сардинку, тот кабанов, а тот сарматов. С точки зрения принципа, все разбойники". Ариановы Беседы Эпиктета были любимой книгой императора; он их читал с наслаждением и, сам того не желая, дошел до подражания им. Таково было происхождение тех отдельных мыслей, составляющих двенадцать тетрадей, которые
Вероятно, что Марк рано начал вести интимный дневник своего внутреннего состояния. Он вносил туда по-гречески, изречения, к которым он прибегал для укрепления себя, то, что вспоминалось из любимых авторов, отрывки из моралистов, которые всего сильнее на него действовали, принципы, которые его поддерживали в течение дня, иногда упреки, с которыми его разборчивая совесть считала нужным к нему обратиться.
"Ищут уединенных убежищ, сельских хижин, морского берега, гор; как другие, и ты любишь мечтать обо всем этом. Какая наивность, раз тебе дозволено, во всякий час удаляться в собственную душу? Нигде не найти человеку убежища более спокойного, в особенности, если есть в нем самом то, чего при созерцании достаточно для возвращения спокойствия. Умей же наслаждаться этим убеждением и обновляй в нем твои силы. Содержи в нем правила короткие, основные, которые сразу возвратят ясность душе твоей и вновь сделают тебя способным безропотно выносить свет, в который ты должен возвратиться".
В печальные северные зимы, это утешение стало ему еще необходимее. Ему было за пятьдесят, и он состарился преждевременно. Раз вечером, ему вспомнились все образцы его благочестивой юности, и он провел несколько благочестивых часов, соображая, чем он был обязан каждому из добрых существ, которые его окружали.
"Примеры моего деда Вера: кротость нрава, неизменная терпеливость.
Качества, которые хвалилл в моем отце, то, что я о нем помню: скромность, мужской характер.
Память о моей матери: ее благочестие, благотворительность; чистота души, не допускавшая не только дурного дела, но и самой мысли о нем; жизнь воздержная и столь непохожая на роскошь богачей".
Затем один за другим являлись Диогнет, который внушил ему любовь к философии и научил его видеть приятное в убогом ложе, прикрытом лишь простой звериной шкурой, и во всех принадлежностях греческой муштровки; Юний Рустик, научивший его избегать всякой искусственности в слоге и подаривший ему "Беседы" Эпиктета; Аполлоний Халкидский, осуществлявший, по учению стоиков, идеал крайней твердости и совершенной кротости; Секст Херонейский, столь важный и добрый; Александр Котийский, умевший придать замечанию такую утонченно вежливую форму; Фронтон, "который дал понять, сколько в тиране зависти, коварства, лицемерия и сколько в сердце патриция может быть жестокости"; его брат Север, "который ознакомил с Тразеем, Гельвидием, Катоном, Брутом, объяснил, что такое свободное государство, где закон ? природное равенство граждан и равенство их прав, и что такое монархия, которая прежде всего уважает свободу граждан"; наконец, господствуя над всеми, своим непорочным величием, его приемный отец, которого портрет он нам изображает с удвоенной благодарностью и любовью.
"Благодарю богов, - говорит он в заключение,-за то, что они мне дали хороших предков, хороших родителей, добрую сестру, хороших наставников и в окружающих меня, в моих близких, в моих друзьях, людей почти сплошь исполненных доброты. Ни к одному из них я не был невнимателен. По природному расположению, я бы мог, при случае, проявить непочтительность, но благодетельные боги не допустили, чтобы такой случай представился. Я еще обязан богам тем, что сохранил в чистоте цвет моей юности, не стал мужем раньше времени и даже переждал это время; что я был воспитан под руководством государя и отца, который освободил мою душу от всякого чада гордыни, дал мне понять, что и живя во дворце можно обходитъся без стражей, сияющих одежд, факелов, статуй, научил меня, наконец, что государь может стеснить свою жизнь почти до пределов жизни простого гражданина, без ущерба ддя благородства и силы, когда требуется быть императором и вершить государственные дела. Боги дали мне ветретить брата, коего нравы были постоянным советом следить за собою, тогда как его почтительность и привязанность ко мне были радостью моего сердца. ..... Если мне посчастливилось возвысить следивших за моим воспитанием до почестей, которых они, повидимому, желали, если я знал Аполлония, Рустика, Максима, если мне не однажды был показан в таком сиянии образ жизни, соответственный природе (я не осуществил его, но это моя вина); если мое тело до сих пор выдерживает суровую жизнь, которую я веду, если я не касался ни Бенедикты, ни Феодота; если, несмотря на частые мои досады против Рустика, я ни разу не перешел границ и не сделал ничего, в чем бы должен был раскаиваться; если моя мать, которой суждено было умереть молодою, тем не менее могла провести при мне последние свои годы; если, когда мне хотелось помочь бедному иди огорченному, мне ни разу не пришлось услышать, что у меня нет на это денег; если сам я никогда не нуждался в получении чего-либо от других; если судьба дала мне жену столь любезную, любящую, простую; если я нашел стольких способных людей для воспитания детей моих; если в начале моего увлечения философией я не стал добычей какого-нибудь софиста, - я всем этим обязан богам. Да, столько благополучий могут быть только делом помощи богов и счастливой судьбы".
Этой божественной душевной чистотой дышит каждая страница. Никто не писал проще для самого себя, с единственной целью излить душу, бсз какого-либо свидетедя, кроме Бога. Ни тени системы. В сущности, Марк Аврелий не держится никакой философии, хотя почти всем обязан стоицизму, переработанному римским разумом. Он не принадлежит ни к какой школе. По мне, он недостаточно любознателен, потому что не знает всего, что мог бы знать современник Птоломея и Галиена. О системе мира он имеет мнения, не достигшие уровня высшей науки его времени. Но его нравственная мысль, обособленная от всякой системы, приобретает по этому самому поразительную высоту. Сам автор книги о Подражании. хотя весьма отрешившийся от распрей школы, не достигает этой высоты, потому что его чувства прежде всего чувства христианина. Откиньте христианские догматы, и его книга сохранит лишь часть своей прелести. Книга Марка Авредия не имеет никакой догматической основы и потому вечно будет свежа. В ней могут найти поучение все, начиная от атеиста или воображающаго себя таковым, до человека всего более преданного особым верованиям любого культа. Это самая чисто человеческая книга из всех существующих. Она не разрешает никакого спорного вопроса. В богословии, Марк Аврелий колеблется между чистым деизмом, политеизмом, толкуемым в физическом смысле, по учению стоиков, и своего рода космическим пантеизмом. Он не стоит ни за какую гипотезу более, чем за остальные, и пользуется безразлично языком всех трех: деизма, политеизма и пантеизма. Его соображения всегда двусторонни, в зависимости от того, имеют ли реалъность Бог и душа или не имеют. "Покинуть общество людей не особенно страшно, если есть бог; а если богов нет, или если они не занимаются человеческими делами, какую цену может иметь для меня жизнь в мире, где нет богов или нет провидения. Но, конечно, боги есть, и человеческие дела близки их сердцу".
Это дилемма, которая нам предстоит ежечасно. Если прав полнейший материализм, то мы, веровавшие в правду и добро, будем одурачены не более, чем остальные. Если же оправдается идеализм, то мы окажемся истинными мудрецами и притом единственным способом, по нашему придичным, т. е. без всякого корыстного ожидания и расчета на вознаграждение.
Итак, Марк Аврелий не есть свободно мыслящий; едва ли он даже философ в специальном смысле слова. Подобно Иисусу, он не имеет умозрительной философии; его богословие совершенно противоречиво. Он не имеет никакого твердо установившегося представления о душе и бессмертии. Как мог он быть так глубоко нравственным, без верований, которые теперь считаются основанием нравственности? Как мог он быть в такой степени религиозен, не исповедуя ни одного из догматов так называемой естественной религии? Вот это и нужно нам рассмотреть.
Сомнения, которые, с точки зрения умозрительного разума, облегают истины естественной религии, не суть, как превосходно показал Кант, сомнения случайные, могущие быть рассеянными, зависящие, как иногда воображают, от известных состояний человеческого ума. Эти сомнения неотделимы от самой сущности этих истин, и можно сказать, без всякого парадокса, что если бы они исчезли, то вместе с тем исчезли бы и самые истины, ими оспариваемые. Вообразим, в самом деле, прямое, положительное, для всех очевидное доказательство будущих наказаний и наград; какая же будет заслуга в делании добра? Только одни безумцы могли бы вольной волей устремиться к своей погибели. Масса низких душ спаслись бы в открытую; приневолили бы, так сказать, божество. Кому не ясно, что в такой системе исчезают и мораль и религия? В порядке нравственном и религиозном необходимо верить без доказательства; не уверенность нужна, а вера. Вот что забывает известный деизм, привыкший к заносчивым утверждениям. Он забывает, что слишком точные сведения о судьбе человеческой уничтожили бы всякую нравственную заслугу. Что касается нас, то если бы нам объявили о неопровержимом доводе такого рода, то мы бы поступили, как св. Людовик, когда ему сказали о чудодейственной остии: мы отказались бы выслушать. Зачем нам эти грубые доказательства, применимые только в грубом порядке фактов, и которые бы стеснили нашу свободу? Мы бы побоялись уподобиться спекулянтам добродетели или пошлым трусам, которые вносят в вопросы души грубый эгоизм практической жизни. В первые дни после установления веры в воскресение Иисуса, это чувство проявилось самым трогательным образом. Истинные друзья сердца, люди тонкого чувства предпочли верить бездоказательно, чем видеть своими глазами. Это сказалось в выражении: "блаженны те, которые не видели и уверовали!" Прелестное слово! Вечный символ нежного и великодушного идеализма, который отвращается от прикосновения руками к тому, что должно ведать только сердцем!
В этом, как и во всем остальном, наш добрый Марк Аврелий упредил века. Он никогда не старался прийти к окончательному соглашению с самим собой относительно Бога и души. Как будто прочитав "Критику практического разума", он понял, что в касающемся бесконечности никакая формула не может быть абсолютной, и что некоторая вероятность раз в жизни увидать истину представляется лишь тому, кто много себе противоречил. Он отчетливо отделил нравственную красоту от всякого определенного богословия, и не допускал, чтобы дом мог зависеть от какого-либо метафизического мнения о начальной причине. Никогда ближайшее единение с неведомым Богом не доводилось до столь изысканной тонкости чувства.
"Предоставь управлению пребывающего в тебе бога существо мужественное, созревшее с годами, преданное общему благу, римлянина, императора, солдата на своем посту, ожидающего сигнала трубы, человека, готового покинуть жизнь без сожаления.
– Много крупиц фимиама предназначено для одного алтаря; одна попадает в огонь раньше, другая позже; но разница не имеет значения. В продолжение немногих дней, которые даны ему на земле, человек должен жить по указаниям природы и, когда наступает минута удаления, подчиняться с кротостью, как оливка, которая падает, благословляя дерево, которое ее произвело, и с благодарностью к ветке, которая ее поддерживала.
– Все, что для тебя удобно, и для меня, о вселенная. Ничто для меня не преждевременно и не запоздало, что своевременно для тебя. Мой плод образуется из тех, что приносят твои времена года, о природа! От тебя все приходит; все в тебе прибывает; к тебе все направляется.