Марк Аврелий и конец античного мира
Шрифт:
Город Кекропса, ты, которого дюблю я,
сказал поэт; как не сказать:
Город Юпитера, я люблю тебя?
О человек. Ты был гражданином в великом городе; не безразлично ли быть им пять лет или три года? Что соответствует законам, ни для кого не может быть несправедливым. Что же тут прискорбного, если из города высылает не тиран, не судья неправедный, но сама природа, которая тебя в город ввела? Это то же, что расчет актера тем же претором, который его нанимал. "Но, скажешь ты, я не отыграл всех пяти действий, а только три". Ты хорошо говоришь: но в жизни и трех действий достаточно для целой пьесы. Конец определяется тем же, кто был причиной соединения элементов и теперь причина их разложения; ты ни при чем ни в том, ни в другом явлении.
Итак, уходи довольный, потому что отпускающий тебя не знает гнева".
Значит ли это, чтобы он никогда не возмущался против странной судьбы, которая пожелала поставить, лицом к лицу,
"Каким образом случилось, что боги, которые так хорошо и с такой любовью к человеку все установили, упустили из виду единственный пункт, а именно то, что люди испытанной добродетели, сносившиеся с Божеством при жизни, приобревшие его расположение благочестивыми делами и жертвоприношениями, не оживают после смерти, а угасают навсегда? Если это так, знай, что если бы должно было быть иначе, они бы не преминули это сделать. Будь это справедливо, оно было бы и возможно; если бы это соответствовало природе, оно и было бы ею допущено. Значит, если это не так, то утвердись в мысли, что это не должно было быть так. Сам видишь, что доискиваться подобного, значит оспаривать у Бога его право. Между тем, так спорить с богами мы не могли бы, если бы в них не было высшей доброты и справедливости. А если эти качества в них есть, то, значит, в мироздании не допущено ничего, что было бы несогласно с справедливостью и разумом".
Нет, дорогой учитель, это слишком большое самоотречение. Если это действительно так, то мы имеем право жаловаться. Утверждать, что если у здешней жизни нет продолжения, то человек, пожертвовавший собою ради добра или правды, все-таки должен покидать этот мир довольный и не осуждать богов, - это слишком наивно. Нет, он имеет право богохульствовать! Зачем тогда было так злоупотреблять его доверчивостью? Зачем было влагать в него обманчивые стремления, которыми он был одурачен? Зачем эта премия предоставляется человеку легкомысленному или злому? Тот, значит, не ошибался, тот прозорливый человек?.... Но тогда, да будут прокляты боги, оказывающие такие предпочтения! Я согласен, чтобы будущее было загадкой, но если нет будущего, то этот мир ужасная западня. Заметьте, однако, что наше желание не совпадает с желанием грубой толпы. Мы не требуем наказания виновного, ни процентов с нашей добродетели. В нашем желании нет эгоизма. Мы просто хотим быть, остаться в соотношении с светом (lumiere), продолжать начатую мысль, узнать больше, насладиться когда-нибудь истиной, которую мы ищем с таким трудом, увидать торжество добра. Что можеть быть законнее. Достойный император, впрочем, это чувствовал. "Как! Свет лампы блестит до минуты, когда она гаснет; а истина, справедливость, воздержание, которые ты в себе имеешь, вместе с тобой и погаснут!" Вся его жизнь прошла в этом благородном колебании. Если он грешил, то по избытку благочестия, при меньшем самоотвержении, он был бы справедливее; потому что, конечно, желать, чтобы в борьбе, которую мы ведем за добро и правду, у нас был близкий и сочувствующий свидетель, не значит желать слишком многого.
Возможно также, что если бы его философия была менее исключительно нравственна, если бы она сопровождалась более любознательным изучением истории и вселенной, она бы избежала некоторого избытка строгости. Как христианские аскеты, Марк Аврелий доводит иногда отрешенность до сухости и ухищрения. Чувствуешь, что это никогда не изменяющее ему спокойствие достигнуто чудовищным усилием. Конечно, зло никогда его не привлекало; ему не пришлось бороться ни с какою страстью. "Что бы ни делали и что бы ни говорили, - пишет он, - я должен быть честным человеком, как изумруд мог бы сказать, что бы ни говорили и что бы ни делали, я должен быть изумрудом и сохранять свой цвет". Но чтобы неизменно держаться на ледяной вершине стоицизма, ему пришлось совершить жестокое насилие над природой и отсечь не одно благородное свойство. Это безпрестанное повторение тех же рассуждений, эти бессчетные образы, при помощи которых он старается убедить себя в тщете всего немного, эти нередко наивные доказательства всеобщего легкомыслия свидетельствуют о борьбе, которую ему пришлось выдержать, чтобы погасить в себе всякое желание. Иногда отсюда получается нечто жесткое и унылое; чтение Марка Аврелия укрепляет, но не дает утешения; оно оставляет в душе пустоту, приятную и жестокую, которую не променял бы на полное удовлетворение. Смирение, самоотречение, строгость к себе никогда не доходили дальше. Слава, последнее обольщение великих душ, сведена к ничтожеству. Должно делать добро, не думая о том, станет ли это известным. Он видит, что история будет говорить о нем; но не говорит ли она о стольких недостойных? Совершенное умерщвление себя, которого он достиг, погасило в нем до последней струны самолюбие. Можно даже сказать, что этот избыток добродетели сму повредил. Историки поймали его на слове. Немногие великие царствования так пострадали от историографии. Марий Максим и Дион Кассий говорили о Марке с любовью, но без таланта; кроме того, их сочинения дошли до нас лишь в отрывках, и жизнь знаменитого государя известна нам лишь по посредственной биографии Юлия Капитолина, написанной сто лет после его смерти, благодаря чувству восхищения, которое питал к нему император Доиклетиан.
К счастью, не погибла маленькая шкатулка, в которой хранились Думы с берегов Грана, и философия, продуманная в Карнонте. Отсюда и возникла эта несравненная книга, превзошедшая Эпиктета, этот руководитель самоотверженной жизни, это евангелие тех, которые не верят в сверхъестественное, - книга, хорошо понятая только в наши дни. Истинное вечное евангелие, книга Дум никогда не устареет, потому что она не отстаивает никакого догмата. В некоторой своей части евангелие устарело: наука уже не позволяет допускать наивное представление о сверхъестественном, которое составдяет его основу. В Думах сверхъестественное лишь незначительное пятнышко, не касающееся чудесной красоты главного. Наука могла бы уничтожить Бога и душу, а книга Дум все еще оставалась бы молодой по жизненности и правде. Религия Марка Аврелия есть, как по временам бывала религия Иисуса, религия абсолютная, та, которая возникает из простого факта высокого нравственного сознания, противопоставленного вселенной. Она не принадлежит ни отдельной расе, ни отдельной стране. Никакая революция, никакой прогресс, никакое открытие не могут ее изменить.
Глава 17. Legio Fulminata - Апологии Аполлинария, Мильтиада, Мелитона
Один инцидент кампании против квадов поставил, так сказать, Марка Аврелия и христиан лицом к лицу, и вызвал, no крайней мере у последних, живую озабоченность. Римляне зашли далеко в глубь страны; летняя жара наступила внезапно после долгой зимы. Квады нашли средство отвести у завоевателей воду. Армия сгорала от жажды; изнемогая от усталости, она заблудилась и попала в тупик, где варвары ее атаковали, имея все преимущества на своей стороне. Римляне слабо отвечали на удары врагов, и можно было опасаться гибели, когда вдруг набежала страшная гроза. Частый ливень пролился на римлян и освежил их. Уверяли, напротив, что молния и град ударили в квадов и привели их в такой ужас, что часть их в паническом страхе бросилась в ряды римлян.
Все признали чудо. Юпитер, очевидно, высказался в пользу своей латинской расы. Большинство приписало чудо молитвам Марка Аврелия. Написаны были картины, где изображался благочестивый император, умоляющий богов, со словами: "Юпитер, воздымаю к тебе эту руку, никогда не проливавшую крови".
Кодонна Антонина освятила это воспоминание. Юпитер Плювий там изображен в виде крылатого старца, которого волосы, борода и руки изливают потоки воды, собираемой римлянами в каски и щиты, тогда как варвары поражаются и валятся от ударов молнии. Некоторые верили вмешательству египетского чародея, по имени Арнуфиса, который следовал за армией. Предполагали, что его заклинания вызвали вмешательство богов и в особенности воздушного Гермеса.
Легион, получивший этот знак небесной милости, мог присвоить себе, по крайней мере, по существующему обычаю и на время, название Fulminata. Такой эпитет не представлял ничего нового. Всякое место, тронутое молнией, считалось у римлян священным. Легион лагерь, которого был поражен небесными снарядами, должен был считаться получившим своего рода огненное крещение. Для него Fulminata становилась почетным отличием. Один легион, двенадцатый, - расположенный в Мелитене, близ Евфрата в Малой Армении, со времени осады Иерусалима, в которой он принимал участие, - носил это название еще со времен Августа, конечно, вследствие какого-нибудь стихийного случая, в виду которого оно и заменило прозвание Antiqua, присвоенное легиону до тех пор.
В числе окружающих Марка Аврелия были христиане; быть может, были они и в легионе, который сражался с квадами. Это чудо, признаваемое всеми, их взволновало. Благоприятное чудо могло быть делом только истинного Бога. Какое торжество, какой довод в пользу прекращения гонений, если бы можно было убедить императора, что чудо было вызвано верующими. С первых же дней после события, пошла в ход версия, по которой благоприятная для римлян гроза была плодом молитвы христиан. Благочестивые солдаты, встав на колени по обычаю церкви, вымолили у неба этот знак покровительства, которое с двух точек зрения льстило христианским притязаниям: во-первых, показав, каким влиянием пользовалась у небесных сил горсть верующих, а затем обнаружив со стороны христианского Бога известную слабость к римской империи. Пусть империя перестанет преследовать святых, и тогда обнаружится, что они выпросят у неба в ее пользу. Чтобы сделаться покровителем империи против варваров, Бог ждет только, чтобы она перестала быть беспощадной к избранникам, являющимся в мире закваской всякого добра.