Марсианский затерянный город
Шрифт:
Я понес наказание, подумал он, наконец-то я понес настоящее наказание. Наконец-то я избит и изранен, так избит и изранен, что никогда более не понадобится мне боль, никогда не понадобится быть умерщвленным снова, оскорбленным еще раз, еще раз раненым, не понадобится даже испытать простую обиду. Спасибо тебе, гений человеческий - и гений изобретателей таких машин, которые позволяют виновнику искупить вину и наконец избавиться от черного альбатроса, от страшного груза на шее. Спасибо тебе, Город, спасибо тебе, чертежник,
Открылась раздвижная дверь.
За дверью его ожидала жена.
– Ну, вот и ты, - сказала она.
– И все еще пьян.
– Нет, - ответил он.
– Мертв.
– Пьян.
– Мертв, - повторил он, - наконец-то блистательно мертв. Ты не нужна мне больше, бывшая Мэг, Мэгги-Мигэн. Ты тоже свободна теперь, ты и твоя нечистая совесть. Иди преследуй других, малышка. Иди казни их. Прощаю тебе твои грехи против меня, ибо я наконец простил себя. Я вырвался из христианской ловушки. Я стал привидением - я умер и потому наконец могу жить. Иди за мной, возлюбленная, и поступи, как поступил я. Войди же. Понеси наказание и обрети свободу. Честь имею, Мэг. Прощай. Будь!..
Он побрел прочь.
– Куда же ты теперь?
– закричала она.
– Как "куда"? Туда, в жизнь, в полнокровную жизнь - счастливый, наконец-то счастливый...
– Вернись сейчас же!
– взвизгнула она.
– Невозможно остановить мертвых: они странствуют по Вселенной, беспечные, как несмышленые дети на темном лугу...
– Харпуэлл!
– взревела она.
– Харпуэлл!..
Но он уже ступил на реку серебристого металла, чтобы та несла его, смеющегося, пока на щеках не заблестят слезы, все дальше от крика, и визга, и рева той женщины - как же ее зовут?
– неважно, там она, сзади, и нет ее.
И когда он достиг врат, то вышел на волю и пошел вдоль канала среди ясного дня, направляясь к дальним городам.
К тому времени он напевал старые-престарые песни, те, какие знал, когда ему было лет шесть.
Это была церковь.
Нет, не церковь.
Уайлдер отпустил дверь, и дверь затворилась.
Он стоял один в соборной темноте и чего-то ждал.
Крыша, если вообще была крыша, приподнялась и взмыла вверх, недосягаемая, невидимая.
Пол, если вообще был пол, ощущался лишь твердью под ногами. И тоже был совершенно невидим.
А затем появились звезды. Как в детстве, в ту первую ночь, когда отец повез его за город, на холм, где фонари не могли сократить размеры Вселенной. И в ночи горела тысяча, нет, десять тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были такие разные, яркие - и безразличные. Уже тогда он понял: им все равно. Дышу ли я, страдаю ли, жив ли, мертв ли - глазам, взирающим из любой точки неба, все равно. И он уцепился за руку отца, и сжимал ее изо всех сил, будто мог упасть туда вверх, в бездну.
И
Потом произошло еще что-то.
Под ногами у него разверзлась такая же пропасть, и еще миллиард искорок света вспыхнул внизу.
Он был подвешен, как муха, на огромной телескопической линзе. Он шел по волнам пространства. Он стоял на прозрачности исполинского ока, а вокруг него, словно зимней ночью, и под ногами, и над головой, во все стороны не оставалось ничего, кроме звезд.
Значит, в конце концов, это была все-таки церковь. Это был храм, вернее, множество разбросанных по Вселенной храмов: вон там поклоняются туманности Конская голова, там галактике Ориона, а там Андромеда, как чело Бога, хмурится устрашающе, буравит сырую черную сущность ночи, чтобы впиться в его душу и пронзить ее, едва она отступит в муках на тыловые позиции.
Бог взирал на него отовсюду безвекими, немигающими глазами.
А он, микроскопическая клетка плоти, отвечал Богу взглядом в упор и лишь чуть-чуть вздрогнул.
Он ждал. И из пустоты выплыла планета. Обернулась разок вокруг оси, показав свое большое спелое, как осень, лицо... Описала виток и прошла под ним.
И оказалось, что он стоит на земле далекого мира, где растут огромные сочные деревья и зеленеет трава, где воздух свеж и река струится, как реки детства, поблескивая солнцем и прыгающими рыбками.
Он знал: чтобы достичь этого мира, пришлось лететь долго, очень долго. За его спиной лежала ракета. За его спиной лежало сто лет путешествий, сна, ожидания - и вот награда.
– Мое?
– спросил он у бесхитростного воздуха, у простодушной травы, у медлительной и скромной воды, что петляла мимо по песчаным отмелям.
И мир без слов ответил: твое.
Твое - без долгих скитаний и скуки, твое - без девяноста девяти лет полета, без сна в специальных камерах, без внутривенного питания, без кошмарных снов о Земле, утраченной навсегда, твое - без мучений, без боли, твое - без проб и ошибок, неудач и потерь. Твое - без пота и без страха. Твое - без ливня слез. Твое. Твое!..
Но Уайлдер не протянул рук, чтобы принять дар.
И солнце померкло в чужом небе.
И мир уплыл из-под ног.
И другой мир подплыл и провел парадом еще более яркие чудеса.
И этот мир точно так же волчком подкатился ему под ноги. И луга здесь, пожалуй, были еще сочнее, на горах лежали шапки талых снегов, неоглядные нивы зрели немыслимыми урожаями, а у кромки нив выстроились косы, умоляющие, чтобы он их поднял, и взмахнул плечом, и скосил хлеб, и прожил свою жизнь так, как только захочет.