Массаж лезвием меча
Шрифт:
Спавшие в проходной комнате родители тем не менее трижды улучили момент и ухитрились зачать нас в условиях, притупляющих всякое влечение на корню. Но у них хватало ума не спрашивать, почему я не выхожу замуж.
Мимоходом я потыкала пальцем колючую землю в горшке с алоэ. Сколько помню себя, это растение находилось в одном состоянии: оно не росло и не становилось сочнее. Да и с чего бы? Неделями никто не вспоминал о нем, потом я или мама спохватывались и вбухивали в горшок добрый стакан воды. На алоэ это никак не отражалось, он давно разучился радоваться жизни. По-моему, еще ни разу его не использовали
Когда я вошла на кухню, мама размашисто резала хлеб, щедро осыпая стол крошками.
«Сколько от тебя мусора, – всегда беззастенчиво морщилась Таня и привычно добавляла: – Ненавижу!»
Но сейчас она что-то невинно напевала в ванной, мирно уживавшейся с туалетом. Боязливо оглянувшись на окошко под потолком, будто сестра могла подслушать, мама прошептала:
– Опять. В три часа пришел.
– Кажется, я что-то слышала.
– Зайди к нему, а? Жив хоть?
– Отец уже ушел?
– Ему к восьми. Студентов фотографирует.
– Сейчас зайду, я еще не умывалась. Татьяна опаздывает, сделай ей кофе.
Мать нехотя отложила нож.
– Ну зайди! Подумаешь, не умывалась! Он и не заметит.
– Он-то, конечно, не заметит. Мне самой неприятно.
– Ох, какая ты щепетильная! Вся в отца… Брат помирает, а ей умыться приспичило.
– Что ж ты сама не зайдешь, если помирает?
В ее потемневшем взгляде промелькнуло мрачное Танино бешенство.
– Он выгонит меня, если еще не протрезвел, ты же знаешь, – мама свирепо грохнула чайником о плиту. – Все с характером, ни к кому не подступись… Как он тебя-то терпит в такие минуты?
– Я ему приплачиваю за хорошее отношение.
– Было бы с чего… Зайдешь?
– Уже иду.
Мой брат – пьяница. Это сладкая тайна всего переулка. Делая вид, что ни о чем таком и не подозревают, наши соседи относятся к Аркадию особенно любовно и бережно, хотя на каждый восьмиквартирный подъезд приходится парочка, а то и тройка его собутыльников.
– Это генетическое, – часто повторяет мама и при этом мстительно поглядывает на отца.
Если этот разговор случается за столом, где я всегда сижу с ним рядом, то мне видно, как беспомощно сжимаются его длинные пальцы, все еще тоскующие по легкому, озорному перу.
Когда родители встретились в шестидесятых, отец едва закончил журфак и слыл одним из самых талантливых и перспективных в областной молодежной газете. Его статьи, часть которых до сих пор хранилась в коричневой папке в платяном шкафу, были остроумны и слегка отдавали университетским снобизмом. Но как раз это читателям и нравилось, тогда многим хотелось выглядеть интеллектуалами.
Отец рассказывал мне, как по вечерам они с приятелями оккупировали столик в ресторанчике с мечтательным названием «Волна», пили вино и поглядывали вслед девушкам. Их разговоры были пропитаны Хемингуэем, даже если темы были далеки от моря, войны и любви. Хемингуэй был стилем их жизни, хотя любой из друзей считал себя состоявшейся независимой личностью. Они говорили языком его героев и пьянели от воображаемого ощущения свободы, которое однажды развеялось, как похмелье.
К концу десятилетия трое из той компании спились, в том числе и наш отец. Один уехал в Израиль, самый удачливый добрался до Америки. Он прислал оттуда единственное восторженное письмо и пропал. Хемингуэй сослужил им всем плохую службу: он привил отвращение к приспособленчеству, и никто из приятелей отца так и не достиг тех сияющих вершин, о которых они пели, возвращаясь из ресторанчика ночными, зовущими вдаль улицами. Может, они и хотели бы смолчать, когда следует, да у них ничего не получалось. Отец ушел из редакции за день до того, как с ним собрались расстаться потому, что его прозападнические статьи шли вразрез с новой линией газеты.
Целый год он мрачно пьянствовал на мамину зарплату и звал ее в Америку, на что она всегда укоризненно отвечала: «Здесь могилы моих предков».
Однажды, мне было тогда лет семь, отец не выдержал и заорал: «Так ты хочешь, чтобы здесь была и моя могила?»
«С чего бы? – Удивилась мама. – Твой папаша пьянствует уже лет двадцать и жив-здоров, как видишь…»
«Я… я не могу здесь жить, – жалобно произнес он, и я бросилась утешать его, решив, что папа вот-вот заплачет, но отец отвел мои руки. – Я не могу здесь ни писать, ни думать… Почему мне этого нельзя?»
Она фыркнула: «Да что ты уж такого-то писал? Все высмеивал, подумаешь большое дело! Ты бы и надо мной посмеялся, будь у меня фигурка похуже… Знаешь, как твоя мать про меня говорила? «Из простых». А вы из золотых, да?»
Посадив на колени, отец крепко прижал меня и повторил с тоской: «Поедем в Америку… Подумай хоть о них!»
«Ни-ког-да!» – отчеканила мама.
На другой день отец устроился в маленькую фотографию неподалеку, где и работал до сих пор. Аркадий подрабатывал у него по ночам – печатал чужие снимки.
Глава 2
Дверь в свою комнату брат запрещал смазывать, чтобы никому не удалось застать его врасплох. Когда я вошла, Аркадий даже головы не повернул. Вернувшись ночью, он не догадался задернуть шторы, и теперь солнце вовсю издевалось над ним. Я преградила путь свету, и в который раз пожалела о том, что так и не смогла уговорить брата поменяться комнатами. В нашей с сестрой неотлучно царил полумрак, мне казалось, что Аркадию будет там куда вольготнее. Он не приводил никаких возражений против, просто отказывался, рассеянно скользя по мне взглядом, и я чувствовала, что в который раз упускаю его. И меня охватывала тоска, словно прочь уплывала волшебная рыба – спокойно, безо всяких судорожных телодвижений, а мои пальцы не слушались и разжимались, разжимались.
– Что тебе принести? – Спросила я, присев на кровать брата, и осторожно положила руку на обтянутое простыней плечо.
Аркадий дернулся, показав, что в моем прикосновении не нуждается, и просипел наполовину в подушку:
– Цианистого калия…
Он всегда отвечал именно так, но я каждый раз спрашивала, и это уже стало ритуалом, значившим, что все идет как обычно.
– Кваса хочешь?
– Угу. Отец дома?
– Ушел снимать студентов.
– Бедные студенты… Это Крыска там орет?