Мастер
Шрифт:
Он неловко смотрел, как Зина сняла туфли, встала на колени перед иконой, перекрестилась и молилась минуту.
– Вы верующий? – спросила она.
– Нет.
– Как я хотела бы, чтобы вы уверовали, Яков Иванович. – И она вздохнула.
Потом она встала с колен и попросила его раздеться в клозете, пока она в спальне будет готова.
Это из-за ноги, подумал он. Будет под одеялом лежать, когда я войду. Так-то лучше.
Он снял с себя все в клозете. Руки провоняли скипидаром, и он дважды их мылил розовым бруском ее душистого мыла. Снова понюхал – теперь они воняли духами. Пусть это ошибка, да, но я ее сделаю, он подумал.
Увидев себя голым в зеркале, он сначала смутился, потом ему стало тошно от того, что он собирается сделать.
И без того дела плохи, так зачем нарываться на худшее?
Зина заплела волосы косами. Стояла голая – полные груди – и обтиралась губкой над белым тазом в газовом свете. Он увидел, как по увечной ноге струйкой стекает яркая кровь, и ошеломленно выговорил:
– Но ты нечиста!
– Яков! Как же ты меня напугал! – Она прикрылась мокрой простынкой. – Я думала, ты подождешь, пока я позову.
– Я не знал твоего положения. Прости, совсем не подумал. Ты ничего не сказала, хотя я понимаю, это неловко.
– Но ты знаешь, конечно, что это самое безопасное время? – сказала Зина. – И это нам нисколько не помешает, кровь остановится, едва мы начнем.
– Прошу прощения, кто-то может, а я не могу.
Он думал о том, как скромна бывала его жена во время месячных и перед тем, как сходит в купальню, [11] но Зине он сказать об этом не мог.
11
Очевидно, имеется в виду микве – бассейн, в котором женщина совершает ритуальное очищение после месячных ( примечание сканировщика).
– Прошу прощения, я лучше пойду.
– Я одинокая женщина, Яков Иванович, – плакала Зина, – имейте хоть каплю жалости!
Но он уже одевался и скоро ушел.
Как-то ночью, глухой зимой, в холодной густой темноте в четыре утра, когда возчики Сердюк и Рихтер пришли за двумя упряжками – шесть лошадей остались в конюшне, – Яков, уже два дня живший в заводе, услышал, как они процокали из конюшни, потом глухо протопали по заснеженной мостовой, тут же вскочил с постели, засветил свечной огарок и торопливо оделся. Тихонько спустился по лестнице из своей комнаты над конюшней и прошел вдоль ограды, мимо приземистых печей для обжига к сараю для остуды. Стоя недвижно на сыром холоде, он смотрел, как ямщики со своими подносчиками в исходящих паром тулупах грузили длинные, устланные соломой телеги тяжелыми рыжими кирпичами, и пар шел от лошадиных боков. Работа продвигалась медленно, один подносчик перебрасывал другому кирпич, тот его бросал возчику, и возчик уж его укладывал в телегу. Якову казалось, что он целую вечность стоял в темноте, дул себе на руки и старался неслышно переступать с ноги на ногу, вытряхивая холод из легких сапог; зато он насчитал триста сорок кирпичей, погруженных на одну телегу, и четыреста три – на другую. Три остальные телеги ушли из сарая пустые. Но утром, когда Прошко, десятник, зашел в низкую, душную комнату, где Яков сидел за столом, заваленным гроссбухами и пачками никому теперь уже не нужных бумаг, и представил ему накладную с накарябанными на оберточной бумаге неумелыми цифрами на общую сумму в шестьсот десять кирпичей вместо семисот сорока трех, мастер аж зубами заскрипел от такого бесстыжего воровства.
Хотя работа нужна была Якову позарез, он нехотя принял предложение Николая Максимовича, а в последнюю минуту и вовсе в панике чуть не пошел на попятный, когда узнал, что в Лукьяновском, где он должен был поселиться, где располагался завод – у самого кладбища, которое обступили редкие дома и деревья, сгущаясь на дальней его стороне, в двух примерно могильных верстах от завода, – евреям жить запрещается. Тогда он сказал хозяину, что принять службу не может, слишком у него много сомнений, справится ли он с нею как нужно. Но Николай Максимович попросил его не спешить, а сомнений этих не хотел и слушать.
– Чепуха, справитесь за милую душу И научитесь вы наконец доверять своим природным способностям, Яков Иванович. Просто-напросто следуйте гроссбуховской методе моего брата – старомодной, но верной – и прекрасно овладеете сей премудростью.
Однако, слегка озадаченный, он предложил жалованье еще на три рубля в месяц выше, и Яков, всячески себя убеждая, что стоит взяться за эту службу, тогда сказал, что ему удобнее было бы по-прежнему жить на Подоле – адреса он не указывал – и приходить на работу спозаранок каждое утро. Тут пешком совсем недалеко. Конка, останавливавшаяся у самого завода, засветло не ходила.
– Увы, живя на Подоле, вы не принесете мне особенной пользы, – сказал Николай Максимович. Они разговаривали на заводе пасмурным днем на исходе января, и черный дым висел над печами, и на пальто у Николая Максимовича был черносотенный знак, и Якову, когда с ним говорил, – он знал, что если только глянет, уже не сможет глаз оторвать, – приходилось озираться по сторонам или смотреть мимо, а бляха так и лезла в глаза.
– Меня не то, что здесь происходит в течение дня, занимает особенно, – говорил антисемит, – хотя, уверяю вас, и это занимает, но главным образом я озабочен тем, что творится в предрассветные часы, когда грузят и отправляют первые телеги. Вор не любит дневного света. Это во тьме, когда носятся привидения, а добрые люди лежат по постелям, делает он свое грязное дело. Мой приснопоминаемый брат, который не очень уважал сон – а сон надо уважать, не то он вас уважать перестанет, – являлся сюда в три часа утра, при любой погоде, чтобы проследить за каждой телегой. Я не прошу вас поступать так же, Яков Иванович. Такая преданность делу – чистой воды фанатизм, и она-то, я убежден, безвременно свела моего брата в могилу, – Николай Максимович закрыл глаза и перекрестился, – но если вы присмотрите за ними в ранний час, а то вдруг и днем и вслух посчитаете количество погруженных кирпичей, быть может, это научит их не переусердствовать. Воровство неизбежно – люди есть люди, – но должен и предел быть, иначе нельзя. Я не смогу взять приличные деньги за этот завод, если дело пойдет прахом.
– Но как тут воруют? – спросил мастер.
– Думаю, это возчики, под доглядом Прошки и при его потачке. Грузят больше, чем отчитываются.
– Так почему же вы его не уволите?
– Легко сказать, голубчик. Уволю – и завод придется закрыть. Он превосходно знает техническую сторону дела – как мало кто, брат говорил. Сказать вам откровенно, я вовсе не хочу его ловить на воровстве. Как человек верующий, я хочу его от воровства уберечь. Оно ведь не только милостивей, но и разумней, как вы полагаете? Нет, давайте уж так и устроимся, как я говорю. Берите эту комнату над конюшней, Яков Иванович. Она ваша, и не надо платить ни единой копейки.
Он так и не спросил у Якова документы – ни вида на жительство, ничего, – и Яков с тяжелой душой принял предложение. На одну летучую минутку снова подумалось, не сказать ли, что он еврей, – просто спокойно оповестить Якова Максимовича: «Ну вот, такая история, вам надобно знать. Вы говорите, я вам понравился; знаете ли, я честный рабочий, не хочу зря тратить хозяйское время, так может вас и не удивит, когда я вам скажу что я родился евреем и по этой причине не могу жить на этом участке». Но разве такое мыслимо! Предположим даже – фантастическое предположение! – Николай Максимович, со своим двуглавым орлом и так далее, пропустил бы это признание мимо ушей ради своей корысти, но Лукьяновский все-таки, за редким исключением, не для евреев, и если откроется, что бедный мастер здесь живет, у него будут серьезные неприятности. Чересчур все было сложно. Первую неделю Яков то и дело собирался уйти, бежать подальше от этого места, но он остался, потому что Аарон Латке ему сказал, что в одной печатне на Подоле можно купить любой фальшивый документ, и не очень задорого, и хотя от одной мысли о приобретении подобной бумаги он покрывался холодным потом, все-таки он решил взять это на заметку.
Когда Прошко принес Якову докладную в то утро, когда он следил за погрузкой, сердце у мастера громко бухнуло при виде ложных цифр, но он известил десятника, что Николай Максимович поручил ему ночью присутствовать при погрузке, и коль скоро такова его обязанность, он отныне будет ее исполнять. Прошко, дюжий мужик с косматой бородой, в высоких резиновых сапогах, заляпанных рыжей глиной, и грязном кожаном длинном фартуке, уткнул в мастера свои острые глазки.
– Ты как думал, что ночью в телегах деется? Возчики на коленках своих матерей е…т?