Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
— Время, оно и так пройдет, — улыбается Юльча. — Мое уж прошло. Даже петь не пришлось. Оно, может, и обогнало меня.
— И впрямь! А сколько тебе годков?
— Шесть, — отвечает она не задумываясь.
— Шесть? Слышите? Шесть, говорит! Как это шесть? Может, сто шесть?
Юльча качает головой:
— Нет-нет! Столько мне уже было. Годами я протаптываю дорожку назад. Помаленьку начинаю молодеть. Иначе меня не пустят на небо. Кому я там, старушенция, нужна буду?
— Ты что говоришь? Ведь на небе будем все одинаковы.
— Одинаковы? — Прялка стала слегка пошаливать; горошина где-то застряла или увязла. — Утешайтесь! Думаете,
— Надо же! Ничего не боится!
— А чего бояться иль кого? Лишь бы пустили на небо! Там мне все подивятся. Вот и я, небесный отец! Сделал ты меня старушенцией, вот и получай такую! Увидите, как я буду перед ним вертеться. К самому трону протиснусь и усядусь промеж самых молоденьких.
— Не болтай! Господь тебя покарает.
— Как же! Меня-то покарает? А за что? За эти годочки? Так он сам раздавал их. Захоти он меня молодую, так и оставил бы меня молодой. Молодой-то и на земле мог оставить, молодой и на земле хорошо. — Прялка уже снова покойно поскрипывает, дудочки нежно наигрывают, пергамент похрустывает и потрескивает, а горошина весело прыгает, трык-так, в такт с пергаментом, трык-так словно по паркету, цук, цук, вы же слышите, тра-та-та, и еще похныкивает: трень-брень, горошина, трень-брень, тренькает она, тра-ра-ра… — Думаете, я неба испугаюсь? Эхе! Кабы вы знали, бабоньки, кабы знали! Юльча уж давно небо оглядела!
Но кой-кому из женщин такие речи не по нутру.
— Не болтай вздор! — осаживают они ее. — Всякий вздор из тебя прет! Господь и без того порядком тебя наказал!
Иные и заступаются: — Не трожьте ее! У нее ведь ума что у ребенка! Юльча, спой что-нибудь. Лучше-ка спой нам.
Юльчу не надо долго упрашивать. Она прикрывает глаза, похоже, будто даже задремывает, но вскоре их опять открывает и начинает медленно покачивать головой. И вдруг у нее в горле отзывается блеющая козочка, голоску которой какой-нибудь благодушный и тоже, поди, беззубый гобоист, что мастерит для своего инструмента мягонькие трости, придал особо нежный тон:
Я не первая, не последняя на земле, Горько плачет солнышко, что темно во мне. Выглянь, выглянь, солнышко, и не плачь так горько, Ох бы поскорее народилась зорька!И вот из прялки уже сделался органчик, пожалуй, чуть расстроенный, но все равно органчик; пергамент и горошина теперь тихохонько дребезжат, издавая тремоло, а сиринга скликает певчих птиц, главное — колибри.
Пчелки в улье для тебя изготовили медку, Из гусяток стали гуси, пусть пасутся на лужку. Выглянь, выглянь, солнышко, и не плачь так горько, Ох бы поскорее народилась зорька! Спою тебе песенку, поразвею горюшко, Серебряны дудочки в моем звонком горлышке. Отрастишь ты зубки и попросишь кушать, А я дома дудочки буду тихо слушать. Выглянь,Вдруг Юльча умолкает. С минуту вглядывается, потом спрашивает: — А этот масляник что тут делает?
— Какой масляник?
— Вон тот. — Она тычет палочкой в адлатуса, что стоит, расставив ноги и прикрыв ладонью глаза, и смотрит на колокольню. — Право слово, это он! Масляник! Он хаживал сюда в Церовую масло продавать.
— Не болтай, Юльча… Это ведь… Как его? Адлатус. Адлатус он.
— Адлатус? Вот задам тебе, адлатус! — Она грозит ему палкой. — Он задолжал мне полкрейцера. Масляник! Поди сюда! Так как же с тем крейцером? Я те задам адлатуса! Как с тем, полукрейцером?
— Не кричи, Юльча! Ты же не знаешь его. Крейцеры-то когда были? Ведь крейцеры давно не в ходу.
— Ну и что? Ему-то я скажу, небось знаю его! В свое время крейцеры были. Мне было лет семнадцать, а ему, поди, столько, сколько теперь, он пришел, общупал меня всю, потом выхватил крейцер и бежать.
На удивление быстро она заковыляла к адлатусу, а приблизившись, подняла палку и стала колотить его по голове.
— Масляник! Масла! — крякала она, словно утка. — Масла, масла, масла! Отдай мой полукрейцер и крейцер либо подлей еще масла! Масла, масла! — Она все злее колошматила его. Людям пришлось подбежать и адлатуса выручить.
Ондро сказал брату: — Слышь, Имро, сдается мне, эта девка уж больно заглядывается на тебя.
— Которая? А-а, вон та?! Чернявая? Так это же Штефка! Ондро, тебе только кажется.
— Нет, братец, не кажется. Все время пялится на тебя. Не хочу тебя сбивать с панталыку, но тут что-то кроется.
— Ничего не кроется. Она давно обручена. Да и мне осенью жениться.
— Честь тебе и слава, братец, честь и слава, но девка, согласись, хороша! Гляди-ка, опять на тебя уставилась!
— Ондро, тебе только кажется, только кажется. Ведь она обручена! Верно говорю, обручена.
— А с кем?
— С Кириновичем.
— Неужто, братец, неужто? Имро, да ты, ей-богу, балда! Такую пригожую девку Кириновичу отдавать!
Штефка ходила к костелу почти каждый день. Иногда приходила совсем рано, иногда, если дома были дела, — пополудни, а то прибегала под самый вечер — должно быть, даже не ради работы, а просто так, поглазеть. Имро замечал ее и вечером, когда после работы уходил с отцом и братьями домой в Околичное. Она прохаживалась с Кириновичем, управляющим имением. Чудно, право! Неужто он и впрямь с ней гуляет? Конечно, человек он неженатый, и на приличную должность вышел, и живет честь по чести — одним словом, управитель. А все равно старый козел! Наверняка за плечами добрых три десятка, да и за сорокалетнего смело сошел бы. Чудно, право! Но, с другой стороны, всяк сам себе голова, не суй нос в чужие дела.
Как-то раз — опять же случайно, — когда Гульданы возвращались с работы, на улицу вышел Штефкин отец и, увидев их, тут же замедлил шаг.
— Гульдан! — закричал он веселым голосом и сразу же повернул назад. — Загляни-ка! Я вот думал забежать на кружку пива, но, коль ты уж попался мне на дороге, зайдем ко мне на минуту! Пошли, Гульданко! Пошли, ребятки! Уважаю мастеровой народ!
Конечно, он позвал их на рюмочку. Выпили, упрашивать их не понадобилось, а была бы охота, и закусить было б можно, да не стоило живот набивать, уж лучше опрокинуть лишнюю рюмочку.