Матиуш на необитаемом острове
Шрифт:
Потом он захлопнул дверь и тихо сказал:
— Когда я скажу: «кричи», ты ори что есть силы: «Ой, больно!» Понял? Я не буду тебя бить. Только смотри, не выдай меня. Снимай куртку, живо. Ну, кричи!
— Ой, больно! — крикнул Матиуш.
А надзиратель ударил плетью по лавке.
— Как тебя звать, бедняга? И бух плетью по лавке.
— Ой, больно! — кричит Матиуш. — Меня зовут Матиуш. Ой, больно, больно!
А надзиратель, как ударит по лавке, тут же проведет на плечах Матиуша красной краской длинную полосу, как будто от удара.
— Ой,
— Теперь не кричи, только стони, будто уже обессилел. А потом вовсе замолчи, как будто потерял сознание. Твое счастье, что сегодня нет начальника, не всегда это удается. Теперь ни звука. Закрой глаза.
Он взял Матиуша на руки и отнес в камеру.
А на ночь привели в его камеру заключенного, как будто в помощь больному. Во время вечернего обхода в камеру заглянул начальник тюрьмы.
— А тут кто?
— Тот мальчик, новый заключенный.
— А почему не один?.
— Потерял сознание после порки.
— Покажи.
Подняли рубаху, показали плечи Матиуша при тусклом свете фонаря.
— Ничего, привыкнет. Кандалы можешь с него снять. Никуда не убежит.
Усмехнулся и вышел.
— Эй, парень, — сказал заключенный, — не притворяйся. Тебе же не больно.
— Ой, больно! — застонал Матиуш, он боялся ловушки.
— Брось дурить, тебя ведь только разрисовали. Надзиратель велел тебе молчать, чтобы начальник не узнал. Если делать все, как они велят, тут никто и году бы не прожил. Приходится идти на всякие хитрости. Для слабых и больных у нас корзины полегче, вместо плетей краска. Мы по голосу знаем, кто кричит от боли, а кто по подсказке. Посидишь тут, много кое-чего узнаешь. За что тебя посадили?
— За большие преступления. Я хотел дать детям права, и из-за этого погибло много людей.
— Сколько, трое, четверо?
— Больше тысячи.
— Так, так, сынок, часто так бывает, что человек хочет одно, а получается совсем другое. И я был когда-то маленьким, ходил в школу, читал молитву, а отец, возвращаясь с работы, приносил мне конфеты. Никто не родится в кандалах. Только люди заковывают тебя в железо.
Словно в подтверждение этих слов, он брякнул цепью.
И Матиуш подумал, засыпая: «Как он странно сказал. То же самое говорил грустный король».
30
Уж такая была у Матиуша натура, что нигде ему не было плохо, лишь бы узнать что-то новое. Й хоть тюрьма была страшная, первая неделя прошла незаметно. Надзиратель кричал на него «сукин сын» и грозно замахивался плеткой, но ни разу его не ударил. Кандалы с него сняли, и ему даже было немного стыдно, что ему легче, чем другим. И узники казались ему теперь уже не такими страшными. Если кто-нибудь из них говорил грубое слово, его тотчас же обрывали: «Стыда у тебя нет, при ребенке ругаешься, как последний негодяй». Лепили из хлебного мякиша разные игрушки для Матиуша.
— На, сосунок несчастный, поиграй.
Хлеб приходилось долго жевать, чтобы он сделался совершенно мягким и без единой крошки; тогда можно было что-нибудь слепить. Чаще всего заключенные лепили цветы. А Матиуш отдавал им по воскресеньям свои папиросы. И все это было как-то молча и очень хорошо, и, хоть никто не говорил ему об этом, Матиуш знал, что его любят.
«Бедные люди, — думал он. — Живут хуже, чем дикари».
И драки их были странные. Подерутся до крови, но как-то без всякой злости, как будто со скуки и с тоски.
— Одна судьба нас бьет, — услыхал раз Матиуш. Он долго думал, лежа на нарах, что такое судьба. Через неделю сменили ему камеру на лучшую — в ней стояла печь, и потому было не так холодно. Может показаться смешным, что камеры с печами считались лучшими, ведь их никогда не топили. И однако приятнее, когда в углу стоит печь, ведь есть надежда, что ее могут затопить. Некоторые заключенные таскали по кусочку угля, а как горсточку накопят, на что иногда уходило два месяца, растапливают печку — к десяти воскресным папиросам им выдавалось еще семь спичек.
В воскресенье двадцать минут разрешалось разговаривать. Разговаривали чаще всего о кофе:
— Говорят, в этом году будут давать по три куска сахару.
— Десять лет тут сижу, и каждый год так говорят. Может и должны давать три куска, да сами его сжирают, сукины дети.
— Ты чего в воскресенье ругаешься?
— Забыл.
— Так не забывай, подлец.
Как-то начальник тюрьмы уехал на неделю по делам в столицу. Как будто ничего не изменилось, а все радуются: начальник уехал!
Ну и что? Так же носят корзины с углем, так же бренчат цепи, так же свистит плеть и не разрешается разговаривать. Даже точно так же вызывают вечером в канцелярию на порку. А все-таки как-то свободней дышать. И у Матиуша появилась надежда.
Вечером надзиратель накинулся на Матиуша:
— А ты что думаешь, ты лучше других? Думаешь, — ребенок? Тут нет детей, тут все преступники. Кандалы ему сняли, так он, сукин сын, уже заважничал. В канцелярию!
И опять кричал Матиуш: «Ой, больше не буду, ой, больно, больно!», снова лавке досталось так, что все громыхало. Снова надзиратель велел ему притвориться, что он потерял сознание от боли, взял на руки и унес, но не в камеру, а к себе.
— Слушай, малый, только не ври, это что, правда, что ты король?
— Правда.
— Да мне-то все равно, Я не к тому, что король. Ты похож на моего покойного сына. Одна радость была у меня в этой собачьей жизни, и ту Бог взял. А потом началось это всё… Ты вот что, ступай на все четыре стороны… понял? А не то…
И он по привычке хлестнул плетью по воздуху.
— Не то через год начнется чахотка, а там и ноги протянешь. Здесь редко кто пять лет живет. Только шестеро выдержали десять лет. Так это ж парни дубы, не то, что ты, цыпленок. Так что ступай, сосунок, говорю тебе, как отец родной, и помолись там, на свободе, за душу моего сыночка, потому что каторжная молитва и Богу не мила.