Матушки: Жены священников о жизни и о себе
Шрифт:
– Никогда?
– Никогда, ни разу.
– Никогда не жалели?
– Нет.
– Вы довольны тем, какими выросли ваши дети? Вы представляли, что они именно такими станут в будущем?
– Я их никак не представляла, мне не свойственно представлять конечный результат. Я не знаю, что будет, потому что, если я буду знать конечный результат, я обязательно ошибусь, буду давить, выстраивать и подгонять под конечный результат. Раз я его не жду и не вижу, значит, я буду более чуткая, более внимательная. Не жду результата, в глубине души я, наверное, пессимист, если что-то хорошее будет – это дар Божий, – двумя руками креститься и Бога благодарить. Я вижу столько примеров, когда прекрасные люди, энергичные, с большой отдачей и – с детьми не получается, и бывает наоборот, когда совсем ничего – и прекрасные дети. Мне близка фраза В. Набокова из книги «Другие берега»: «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе», я бы выразила чуть-чуть иначе: любить всей душой, а в остальном доверяться Богу. Я не знаю, люблю ли я кого-нибудь вообще, но ведь любовь по апостолу Павлу, –
– Вы выбирали школу для своих детей? Было желание отдать в православную школу?
– Школе я всегда не доверяла как системе, которая обречена нивелировать индивидуальность. У меня была к ней простая просьба: не трогать моего ребенка, не воспитывать и развивать его, а только учить… Андрюше и выбирать не приходилось, мы жили около 206 школы, значит, мы в нее пойдем – это был 1989 год, еще не было свободы выбора. Потом так складывалась его школьная жизнь, что он четыре школы поменял, и самая хорошая была последняя – классы при институте Богословия и философии, это школа, где он учился, она ему очень много дала. Могу только с глубокой благодарностью вспомнить директора этой школы С. И. Левина, учителей Ю. А. Соколова, Т. Н. Щипкову, М. К. Иванова и др. Православная школа также встретилась на Андрюшином пути. Но, к сожалению, по сути она оказалась очень посредственной школой, где все находилось в той стадии, когда декларируются и бездумно насаждаются внешние приметы православного быта без проникновения в смысл православного бытия.
А Маша пошла в другую школу, мы переехали, здесь выбор небольшой, но мы остановились на женской гимназии 628, надо сказать, там была прекрасная начальная школа. Коллектив хороший работал творчески, такое хорошее было отношение к делу, к детям, она, конечно, оттуда выпадала все равно. Вот она идет из школы: «Мамочка, почему у меня нет никакого друга?» Как мне ей объяснить, что такая ты есть, ты выпадаешь?! Она привыкла: если сказали – надо делать, если надо делать – делать хорошо, к ней очень хорошо относились учителя, она была обучаема, хотела учиться. Но она терялась, когда оказывалась в коллективе на перемене или когда их гулять выводили. Она настроена играть, а там другой мир, ни хороший, ни плохой – другой.
– Смогла она адаптироваться в детском обществе?
– Она пыталась. Сейчас спрашивает: «Может, зря, мама, ты не отдала меня в детский садик?» Но какая я была тогда и какие были обстоятельства, я просто мысли не допускала отдать ее в садик, особенно после истории с Андрюшей. Она адаптировалась. Как? Нашла подружку, новенькую, которая пришла в третий класс, и они с ней общались, тем более она ходила в музыкальную школу, там был замечательный кружок по бисероплетению, который вел какой-то дедушка. Дед был замечательный, он был тихий, спокойный, приносил им разноцветный бисер – просто так раздавал. А потом она была очень послушная, это ошибка была моя, я не заметила в свое время – подозрительность послушания. Никогда конфликтов не было, все она делала: в музыкальную школу – значит в музыкальную школу, пошла в пять лет учиться музыке, еще до школы, это было самое лучшее время ее в музыке. Она ничего не знала и мало что умела. Но она откроет «Детский альбом» Чайковского и сидит, разбирает, не понимая в диезах с бемолями, кроме основных нот, и шурует, приходим к учительнице, она ей играет – музыка соответствующая. Учительница была мудрая женщина: «Ты, Маша, хорошо все сделала, ты молодец, что разобрала, но смотри, ты на это не обратила внимания, а это значит то-то и то-то, теперь послушай, как эта музыка звучит и насколько она отличается от твоей». И ребенок сидел у меня по три часа, не я ее заставляла, она дома сидела, никуда не ходила, можно сказать, «делать было нечего». Но она откроет ноты и по три часа сидит за пианино. У нее был другой подход к жизни. Я почему уважаю пианино и другие музыкальные инструменты, по одной простой причине: они могут не научить ребенка хорошо играть, но они научают ребенка работать. Это несомненное достоинство музыкального образования, даже такого тяжелого, как наши музыкальные школы. Она научилась работать и благодаря этому научилась переживать свои кризисы. С музыкой так было, и потом, когда она попала в Медицинский лицей. В школе ей было сложно, совершенно иная среда, и мы ей помочь не могли, потому что ничего в этом не соображали. Теперь в институте она совсем другая. Здесь она твердо стоит на ногах. Школа – специфическая вещь, там развиты все пороки общества, там важно, кто твои родители, важен твой статус. В институте это не имеет никакого значения, важно, что ты сам из себя представляешь.
– Как вы думаете, если семья священника – то круг общения детей должен быть связан с Церковью? У ваших детей именно так?
– Нет. Круг общения самый разный. Андрюша вообще специфический человек, он не очень контактный, но у них с отцом Георгием во многом общие друзья. А Маша общительная девочка, хочет, чтобы у нее было много друзей, и Медицинский институт к этому располагает. Может, это объясняется тем, что их школа стройными рядами переходит в институт и они друг друга знают с разных курсов, с разных потоков еще по школе. У нее есть масса друзей или приятелей, по-моему, на курсе человека два даже в церковь ходят. Я совершенно убеждена – среди медиков неверующих людей просто нет. Они об этом не говорят, они вообще мало говорят, те, которые стоят у рабочего дела, от которого все зависит. Хотя я знаю такого медика, который хотел повторить путь Луки (Войно-Ясенецкого): продолжать оперировать и при этом рукоположиться, – не знаю, чем это у него кончится. Что такое верующий человек? Можно сколько угодно декларировать свою веру, но и бесы веруют и трепещут. А врачи. Мне кажется, с крестом или без креста
– Не получается ли так, что вы, понимая, что церковная обыденность, общение с церковными людьми, с клириками может отвратить от храма, сделать веру неживой, сознательно пытаетесь отгородить детей от этой обыденности и обрядоверия?
– Получается. Но вы понимаете, я не могу сказать, что делаю это сознательно, я их никуда не отодвигаю. Просто меня с годами все больше и больше занимают «примитивные» вопросы. Почему человек, мало знающий о Церкви, пусть крещеный, порой более способен на христианский поступок, чем я – и матушка, и с крестом на шее с пеленок, и в церковь хожу, и чего-то чуть-чуть знаю. Для меня это тайна. Тайны, конечно, нет, это говорит о том, что я слабая. Но меня подавляет эта ситуация, я чувствую себя в положении пыли, я ничего не могу, а тут я вижу людей, которые ничего не декларируют, а просто делают, а нам в Церкви, как я понимаю, этого не хватает. Есть чему поучиться.
Я очень люблю приметы ушедшей жизни и саму эту «старую» жизнь. Я люблю старые бумаги, книги, старые фотографии, но этого мало для настоящей жизни, если я хочу ее прожить. А не стилизоваться под… Я люблю, когда в церкви благолепно, пышно, а потом, я столько лет сталкиваюсь с церковью, где никого нет, ничего не благолепно, где батюшка косноязычный – служить не умеет и службы не знает, и люди ничего не понимают и понимать не хотят. Когда смотрю в деревне на этих людей… Кажется, это, письмо Хомякова Аксакову, где он пишет, как пытался объяснять литургию своим крестьянам и был в ужасе оттого, что они не только ничего не понимают, они и понимать не хотят. Прошло столько лет, а и сейчас под этим письмом можно подписаться. Когда бываю среди простых людей, иной раз раздражаюсь на них, а иной раз хочется перед ними на колени встать за то, что они способны в своей нищете на самые простые, человечные поступки, на которые ты, может быть, не способен. Это у меня выбивает почву из-под ног. Меня не испугает, если мои дети не будут любить акафисты, или не будут печь в четверг соль, или не будут петь духовные песни, меня больше всего пугает другое. То, что на самом деле уничтожает веру. Я над этим много думаю… Мы сейчас присвоили себе то, что нам не принадлежит, механически перенесли на себя опыт предшествующих поколений (игнорируя разрыв в 80 лет) и сочли вправе объявить себя продолжателями, наследниками и прочее. Совершенно не дав себе отчета в том, что эти 80 лет изменили нас, они нас сделали другими. Мы уже не те русские христиане, которые были до 1917 года и на нас это накладывает определенную ответственность: мы не можем прятаться ни за какую форму, ни за какие иконы, ни за какие облачения, вышивания, пения и прочее. Это, извините, не наше, мы это крадем, потребляем.
Начинать нам надо не с облачений, не с пения, не с православных мод, начинать надо конкретно с поступков. То есть уметь видеть и слышать, терпеть и прощать конкретного человека. Молиться помалу, быть может, но искренно и участно, а не болеть душой за Россию и Церковь, потому что это не наше дело. А печься о каждом дне и каждом человеке, который встретился тебе в этот день. Поэтому я бы и не стремилась к внешней форме. Есть она – слава тебе, Господи, нет ее – ничего страшного. Я не стремлюсь ее воссоздавать.
У нас в деревне три года как храм освящен, я приезжаю: «Таня, почему нет запрестольного креста, как у вас батюшка служит?» – «А разве надо?» Одна женщина, у нее сын служил в Осетии, участвовал в известных событиях, десантник – вся в слезах. Я ей говорю: «Люда, пойдем, я храм открою, мы с тобой помолимся, почитаем, тебе полегче станет, пошли», – я пою, они ревут, я реву, пение как у козлов – кошмар. Дала ей молитвослов, вот Александр Невский, стой, молись, не буду тебе мешать. Все замечательно, душевно, все справили, священника нет, пошли домой. А мы рядом живем, метр от калитки храма, выходит Люда и выводит своих коз. И куда она их прикрепляет? – к ограде храма. Вот это вечное чувство: «годится – молиться, не годится – горшки покрывать». Только ты у храма в слезах валялась, ты тут же своих коз будешь пасти. Это меня всегда поражает в людях. С другой стороны, я знаю, эта Люда способна на такие поступки, на которые я, что-то знающая, не способна. Я могу перед ней только шляпу снять, это меня обезоруживает. Я умолкаю на тему «христианин – не христианин», «соблюдаешь – не соблюдаешь». Может, я не права, но я так ощущаю.
– В связи с тем что отец Георгий с 1988 года преподает в Духовной Академии,у него до 2005 г. не было своего прихода, были лишь окормлявшиесяу него в храме Духовной Академии прихожане, и вот появился приход. Изменился ли отец Георгий, изменилась ли ваша внутрисемейная жизнь с по явлением прихода?
– Стало тяжелее. Тяжелее в том плане, что он меньше стал бывать дома. И даже когда – дома, он все равно не дома – не умолкает телефон, или кто-то приходит. Он прекрасно понимает ответственность, как легко потерять голову на приходе. У батюшки своя боевая за дача: как бы не одуреть и не «уехать» куда не надо. А на приходе находясь, особенно если ты один, это очень просто. На глазах столько повредившихся через любовь народную батюшек, что первое время, как появился приход, я была в ужасе и очень не хотела. Мне было бы спокойнее, если он был бы пятым, десятым священником где-нибудь… Да и я так хорошо прижилась в Лавре в моем любимом Троицком соборе, и так мне не хотелось ни на какой приход. На самом деле не столько батюшка воспитывает прихожан, сколько прихожане батюшку воспитывают. У нас очень хорошие прихожане – здоровые на голову, поэтому объяснять ничего не надо, и все попытки превратить батюшку в гуру пресечены самым решительным образом и не мной, а прихожанами, за что я им очень благодарна. А попытки были у некоторых эмоциональных людей.