Мбобо
Шрифт:
Сэм — наш гвинейский друг!“
В тишине он покопался в розетке и поставил играть пластинку. Пластинка зашуршала, и раздалась музыка. Сначала я насторожился, думая, что опять зазвучит тот оглушительно страшный и хриплый дядя, но здесь сладкие голоса затянули: „Перция, перция.“
Я не понял слов и напрягся. О перце, что ли, поют? Перец и я? Или что-то другое? Дядя Лелик, приплясывая, исчез, и я опять остался один на один с этими голосами, этой сказкой, которую едва понимал, но которая не пугала, вопреки своему страшному названию.
Мама мне часто рассказывала на ночь хакасскую сказку „Ярил
Путая эту сказку с пластинкой, я очень быстро уснул, и мне снилась пещера, выстроенная изнутри наподобие дворца, где сверкали хрусталь и позолота, где люди ходили чинные и молчаливые, как рыбы в аквариуме, где ни одна, но тридцать три разбойные мартышки вдруг появились на эскалаторе, волна за волной, ступенька за ступенькой, съезжая сюда, в подземелье; и вдруг гик и гвалт поднялся вокруг, и все закружилось в вихре их танца; и хрусталь раскрошился в осколки, и позолота осыпалась пылью, и темнота пронзила пещеру, и я понял, что мне снится мое московское метро, в котором, как страх, звучит мамино: „Осторожно, двери закрываются.“
Литера вторая
Станция метро «Автозаводская»
Гнить в мерзлой и вязкой московской земле немногим хуже, чем, не помня себя, расти в теплом и склизком чреве у матери. Разве за вычетом того, что кожа уже не тянет постоянно маловатым размером, хотя цвет ее одинаково темно и неразличимо сливается в обоих случаях с темнотой вокруг. Хуже и мучительней с невыносимой тяжестью бесплотных воспоминаний, лежащих на тебе годовыми, десятилетними слоями земли и принадлежащих не только тебе. Всякое движение поезда в земле — как толчок крови по венам — начинает ворошить этот многослойный грунт над тобой, и вся тяжесть его давит на все еще существующую грудную клетку и опустошенное место в ней, где располагалось сердце.
Мать моя приехала «лимитчицей» на московский АЗЛК, в то время как другие ехали навстречу в ее сибирско-комсомольские края: кто выстраивать БАМ, кто запускать Саяно Шушенскую ГЭС. Маму поселили в комнатке на двоих, в пятиэтажном общежитии, чуть ли не напротив главных ворот автозавода. Работала она на конвейере, в сборочном цехе, уставала как собака, все мечтала поступить учиться на вечерний факультет какого-нибудь театрального, но как-то не получалось и все откладывалось до следующего года. Потом подоспели Олимпийские игры или подготовка к ним, когда всем азээлковцам пошили парусиновые костюмы — бежевые куртки да синие брюки — и распределили дружинниками по всему городу.
Я упоминал историю своего неблагородного зачатия, мать пыталась избавиться от меня, но, видать, была столь молода и неопытна, с одной стороны, и молода да полна здоровья — с другой, что аборт по народным рецептам ей не удался, а, напротив, она кончила тем, что ее забрала «Скорая», и после анализов ее без сознания прописали на так называемое «сохранение».
Я того времени не помню, хотя кожа и нутро мое охотно отвечали то судорогой, то дрожью на пьяные рассказы матери о девяти месяцах, когда никто по меньшей мере не подозревал, какую неведому зверюшку она носила внутри себя. Я обижался этим словам, но то была моя мама.
В первые месяцы беременности она уехала в свою Сибирь, к матери, старушке, что приезжала в Москву дважды: однажды за телом моей матери и второй раз за пенсией. Ее присутствия я страшно стеснялся перед своими друзьями, перед соседями, двором. Она была вся какая-то косматая, растрепанная, с прощелками злых глаз — готовая Баба-яга. А ведь это была мама моей мамы.
Там, в Абакане или Тайшете, мама чуть не вышла замуж за своего одноклассника, вздыхавшего по ней до тех пор. Однажды этот странный хакас-одноклассник пригласил ее посреди августовского пекла на местное озеро, позагорать. Они сели в старенький «Москвич», наподобие тех, что собирала мама, протряслись три часа в дороге, и там у озера — на солнце, целый день — он читал ей вслух книгу под названием «Посторонний» некоего Камю, книгу, что он достал по блату в областной библиотеке. Мать рассказывала, что ее в душном «Москвиче» не только хватил солнечный удар и она потеряла сознание, но и на всю жизнь отбило охоту к литературе: так муторно и невыносимо было это ощущение солнца и бессмыслицы, дышавшее из этой книги и из этого дня. И хотя мать говорила, что мысль о возможности родить этому простодушному хакасу через 6–7 месяцев негритенка в отместку за этот солнечнолитературный удар — дескать, пережарился ребенок в тот день на озере! — и посетила ее на мгновение, но она пожалела-таки беднягу и сбежала обратно в Москву.
Опять она вернулась на свою станцию «Автозаводская», с ее тонкими, элегантными мраморными колоннами, напоминающими обнаженные до бедер женские ноги, и фонарями наподобие сучьего вымени (так я запомнил эту станцию в ее раздраженном описании), и на самом выходе из метро, у трансформаторно-образной облицовки в виде перевернутой буквы «Ш» с лишним элементом, она упала без сознания на свои чемоданы.
Станция метро «Павелецкая»-радиальная
Ближе к родам к ней приехала не мать, но отец — армейский полковник в отставке, человек по благородной и древней фамилии Ржевский. Он отдыхал по путевке где-то в Назрани. Поскольку ему пришлось менять маршрут и ехать через Москву, он договорился через коменданта вокзала, что его возьмут на поезд Назрань — Москва сопровождающим охранником вагона-ресторана, где ему выделили бесплатное купе, и через пару дней поезд прибыл на Павелецкий вокзал. Правда, поскольку поезд прибыл поздно, дед мой решил не искать в зимних потемках общежитие своей дочери, а заночевал в вагоне-ресторане, заодно охраняя его.
Глубокой ночью он услышал женский вопль. Поначалу ему показалось, что это снится его рожающая дочь, но, очухавшись, он понял, что крик о помощи несется откуда-то снаружи. А потому как человек благородный, к тому же военный, он схватил противопожарный багор и распахнул дверь. В узком промежутке между двумя составами на фиолетовом снегу он увидел две темные фигуры: обессиленная и охрипшая женщина издавала звуки, как освежеванная овца. Дед с командирским криком бросился на помощь, но, прежде чем он успел разобраться в диспозиции, бросившаяся навстречу фигура вышибла из его рук багор, и тут же дед ощутил резкий ожог в груди. Падая под вагон, он каким-то чудом сообразил, что здесь подцеплен ломик, которым обходчики проверяют целость колес, и, судорожно выхватив его, долбанул им по этой черной фигуре. Удар пришелся по голове, и фигура рухнула мешком на снег. Женщина, вся зареванная и избитая, со страхом подползла к деду и, увидев темную лужу вокруг него, стала выть в голос. Через некоторое время понабежали проводники, вызвали милицию и «скорую», и деда — вместо поездки на «Автозаводскую» — увезли в Склифосовского.