Мбобо
Шрифт:
Разумеется, когда моя мама узнала о происшедшем, у ней страшно зашевелилось в животе — так, будто об этом узнал и я. Она путалась: ехать ли ей рожать, или мчаться к отцу в Склифосовского, но ей прежде всего повелели забрать на «Павелецкой» вещи отца с его документами для предъявления в ту же самую клинику Склифосовского, и она поехала на вокзал. Ей в тот раз даже арки колонн на станции казались то кавернами перерезанных ножом легких отца, то широко разведенными ногами роженицы. Впечатление подкрепляли огромные круглые дыры в потолке — для освещения. И это напоминало ей нечто виденное ранее — дурное и множащееся солнце озера и книги. Мама насилу удержала себя в чувствах, нанюхавшись скипидару, чтобы забрать в отделении милиции вокзала огромный чемодан деда с курортным барахлом
Станция метро «Новокузнецкая»
Вы ведь помните станцию «Новокузнецкая»? Ту, что отделана под пустой Елисеевский магазин или, скорее, под зал мертвецов в какой-нибудь египетской пирамиде. Мою мать рвало на каждой троноподобной скамейке — и от вида фонарей, напоминающих плевательные урны в зубопротезных кабинетах, и особенно от толпящихся и несущихся куда-то с баграми в бесчисленном количестве отцов. От последнего ее рвало все больше и больше. Уже и пакет из-под отставных документов отца переполнился желтой желчью, и скамейки под ней стали мокры, когда к ней, как к пьянице, подошел милиционер и, схватив за подмышки, пытался оттащить наверх. Лишь тогда, когда она опрокинула на него весь пакет своих извержений, сержант милиции понял, с кем имеет дело и, оставив ее на одной из холодных, но сухих скамеек, понесся, свистя, наверх: вызывать ли «скорую», счищать ли с кителя свой позор.
Телу моему было порядком неловко в обезвоживающемся пространстве, когда все налипало и давало ощущение туго натянутой кожи, и я стал молотить ногами, как кузнечик или маленький кузнец молоточками, обозначая крик о помощи, что ли? Потом, уже после смерти матери, я часто садился в одиночестве в позу плода, скрючившись и перекрестив ноги, чтобы хоть как-то вызвать, вернуть, восстановить те предрожденческие ощущения, растворенные в подсознании теплой и вязкой массой. Это ощущение я оживил лишь однажды, когда семилетним упал в резервуар смолы рядом с новостройкой, откуда меня, к счастью, вытащил некий старик, одетый в белые одежды, которого я, кажется, увидел потом лишь однажды в жизни, хотя и не признал. Но об этом — позже. То было минутное ощущение блаженства от бессилия, когда я просто сжался калачиком и собрался было раствориться в массе, которая ничем не отторгала и ничем не отличалась от меня, но тогда мне не дали умереть.
Мать вынесли на носилках наверх. К этому времени ей полегчало, может быть, от свежего зимнего воздуха или просто из-за того, что я успокоился внутри нее, и она попросила доброхотов позвонить Ирине Родионовне Облонской, что жила неподалеку, на Большой Татарской. Добрые люди позвонили, и та прибежала на станцию в считанные минуты. Гололедица в тот день была так сильна, что Ирина Родионовна решила добираться до роддома, расположенного на «Октябрьской», на метро, благо ехать всего одну остановку. На тех же носилках, только теперь уже в сопровождении Ирины Родионовны, маму перенесли на оранжевую линию, где станция была чиста, строга и стерильна, как больничная палата, и когда носилки занесли в перепуганный вагон, из которого люди бросились выскакивать, а металлический голос объявил в пустоте свое извечное: «Осторожно, двери закрываются.», мама и я в присутствии Ирины Родионовны почуяли вместе, что роды начались.
Станция метро «Октябрьская»-радиальная
Метро должно быть маткой Москвы, чревом, откуда все произрастает. Москва, моя мать, вспоминала тот день в каком-то кошмаре.
«Станция „Октябрьская“, — говорила она, — еще более стерильна, чем „Новокузнецкая“». Акушерская палата, а не станция. Жалко, что МВД рядом, от этого она становится похожей на психушку. Погляди из конца в конец — сам поймешь! Я чуть не разродилась тобой на этой станции. Родовые схватки начались. Представляешь, было бы у тебя в метрике: «Место рождения — станция „Октябрьская-родильная“ (так и говорила: родильная, а не радиальная), отец — немытый мутатор, мать — Москва!» — и смеялась при этом.
Позже, когда я убегал из школы, я часто ездил на эту станцию, как будто окрашенную на две трети бурыми — от моего цвета — водами матери; я ходил из конца в конец, представляя, что это место могло бы быть местом моего рождения, что имено здесь во время родовых схваток исчез внезапно мой пульс, и когда позже акушерка сказала об этом матери, та возопила: «Нет, только не это!» Так что именно сие место могло бы быть и местом моего мертворождения, иными словами — смерти. Акушерка побежала сообщать докторам, и в пять минут со всех сторон из составов понабежали и хирурги, и сестрички, и санитары с тележками, и Ирина Родионовна скомандовала: «Будем резать!»
Вот здесь, вот у этой пустынной массивной колонны, согбенной под тяжестью несомого груза, мать переложили на каталку и покатили со скоростью ветра, предшествующего гулкому составу, в другой конец зала.
В самом углу — в противоположном конце от эскалаторов, я чувствовал пьяный запах наркоза, которым усыпляли мою мать, и когда люди, высыпавшие из составов, растворялись на эскалаторе, как те сестрички и санитары, я чувствовал огромное, на весь гулкий зал, холодное одиночество мамы, оставленной безжизненным мной. «Режьте быстрей! Режьте быстрее!» — шептали ее медленные губы, как тормозил по железу вновь прибывающий поезд; и вдруг раздавался крик, детский крик, от которого я вздрагивал и озирался по сторонам, ничего не понимая, пока из соседней арки не выходила молодая мама с ревущим ребенком на руках.
«Это была ночь двух смертей, — говорила мне мама. — Сначала я решила, что ты умер во мне, а потом, когда меня стали резать, я решила, что теперь я сама умерла». — «Так, стало быть, и ночь двух рождений!» — пытался по-детски умничать я, на что мама хмыкала и рассказывала один и тот же анекдот: «У русского Иванова родился сын — негр. Иванов сидит в родильном доме, и акушерки не знают, как ему сообщить об этом. Наконец они вызывают сторожа — татарина Рифа, наливают ему стакан спирта и просят поговорить с Ивановым: дескать, вот — чернокожий ребенок, мутация там, гены. Понял? — Че ж не понимать?! И татарин Риф, занюхивая спирт рукавом, идет к Иванову и говорит: „Иванов!“ — „Я — Иванов!“ — „Дурак ты, ептыть Иванов! Мутаторто мыть надо, вон негр у тебя родился, Геной назвали!“
На самом-то деле я родился в акушерском здании больницы Пирогова, что на Ленинском проспекте. Но это так, к слову.
Станция метро „Шаболовская“
Несколько лет спустя после моего рождения, мама моя возила меня мимо этих злосчастных станций на „Шаболовскую“, на хор дошколят, где я был самым заметным — от своей черноты — лицом, поскольку всех нас одевали в белые рубашки. Меня в том хоре ставили ровно посередине, я служил своего рода центром или осью симметрии для остальных, и мне казалось, что в этом-то и состоит моя главная роль в хоре, поскольку голос у меня оказался хрипловатым и толстоватым: „шрамы долгого плача“, как говорила мама.
Но я не о хоре, я о станции „Шаболовская“, о которой мама говорила: „А здесь я похоронила своего отца.“ Нет, он не умер от той ножевой раны, его прооперировали в Склифосовского, поставили быстро на ноги и выписали днем раньше, нежели нас с мамой. Он не мог по своему благородству остановиться в женском общежитии у мамы, Ирина Родионовна жила одна, и при всем уважении к своему спасителю, ни ее, ни его благородство также не могли оставить деда на ночь у нее, а потому Ирина Родионовна устроила его на одну ночь в дешевую гостиницу у „Шаболовской“.